Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, кончилось для Игоря прошлое, и точка…
Воскресенье на дворе. Воскресенье – день веселья, как в песне поется. А другой поэт, напротив, заявил: для веселья планета наша мало оборудована. Кому верить?..
И хотя сейчас Игорю больше всего хотелось лечь в постель, накрыться с головой одеялом, не видеть никого, не слышать, не спать – просто лежать в душной пододеяльной темноте, как в детстве, и ни о чем не думать, он все-таки снял телефонную – тяжелую, как гиря, – трубку и набрал Настин номер.
Она откликнулась сразу, с первого звонка, будто ждала у своего алого аппарата, руку над трубкой держала.
– А не пойти ли нам погулять? – спросил Игорь тем фальшиво-бодрым тоном, каким говорят с больными, убеждая их в том, что здоровы они, здоровее быть не может.
Кого он в том убеждал? Себя, что ли?.. И Настя, умная маленькая женщинка, заметила это, несмотря на километры проводов, их разделяющих.
– Что-нибудь случилось, Игорь?
Как ответить?..
– Не знаю, Настя, наверно, случилось. – И вдруг ясно понял, что не может больше держать в себе свою боль, что должен поделиться ею с кем-то, кто воспримет ее, эту боль, – ну, пусть не как собственную, но как близкую, почти ощутимую. И этим «кем-то» станет Настя, только она – еще совсем незнакомая, дальняя, никакая, но странно притягивающая. А, собственно, почему «странно»? Ничего тут странного нет. Игорь, во всяком случае, не видел…
– Приезжай, – сказала она.
Что он мог рассказать ей? Как уходил в другую жизнь и пытался жить ею? Как шел мимо этой жизни – любопытный пришелец, только летающей тарелочки не хватало? Как нагло влез в чужое прошлое, в чужую память, попытавшись оборотить ее своей? Странник…
Во всяком случае, ничего не скрыл. Все рассказал, не упуская подробностей.
Поверила ли Настя ему? Игорь ставил себя на ее место и усмехался: он бы ни за что не поверил, счел бы рассказчика психом ненормальным, вызвал бы дюжих санитаров из психбольницы – пусть-ка они послушают… А Настя поверила?..
Да наплевать ему было на то с высокой колокольни! Поверила – не поверила… Ему душу вывернуть требовалось, повесить для просушки – не для всеобщего обозрения, но лишь для нее одной, для Насти. Главное, он ей верил…
Но вот забавно: она кресло в испуге не отодвигала, на дверь не косилась, к телефону не рвалась – звонить в психбольницу. Слушала внимательно, даже, казалось Игорю, сочувственно, а когда про гибель Леднева говорил – почудилось или нет? – но, похоже, глаза ее на мокром месте были.
Закончил. Помолчали. Игорь в окно глядел, погода портилась, небо облаками затянуто, вот-вот дождь пойдет.
Настя спросила тихонько, как через силу:
– Чужая память… А чья, чья?..
– Я тебе говорил: деда. Это он в восемнадцатом году шел из Ростова в Москву, я не врал прошлый раз.
– И профессор у него был?
– И профессор и Пеликан.
– И тоже погибли?
– Не знаю. Его записи обрываются как раз на том месте, где они в город пришли, в дом к Софье.
– Он не дописал?
– Отец говорил: дописал. Но то ли потерялось остальное, то ли дед сам уничтожил, но нет конца, и все тут.
– А отец ничего не рассказывал?
– Отцу что… Он технарь, кроме своих гаек-винтиков, ничего не признает.
– Как же тогда вышло, что они погибли? Ведь не было этого, не было! Чужая память молчит…
– А моя? – тихо спросил Игорь. И это, пожалуй, было ответом. На спрошенное и неспрошенное. На все.
– Ты сейчас так говоришь… – Настя подошла к нему совсем близко, ее дыхание касалось его лица. – Ты сам не веришь в то, что говоришь. Странник… – Она словно подслушала мысль Игоря. – Ты не сможешь не вернуться туда… – И приподнявшись на цыпочки, легко-легко поцеловала в губы.
А волосы ее почему-то пахли дымом.
Как мало надо человеку! Ничего, по сути, не было сказано Настей, ни-че-го… А ощущение – будто тебя поняли и приняли. Говоря казенным языком, встали на твою позицию.
Какова она, твоя позиция? Стороннего наблюдателя?..
Поздно засиделся, дотемна, опять родители волноваться станут, позвонить им из автомата…
А навстречу – из темноты:
– Вот и дождались тебя, Игорек. Теперь ты без помощников обойдешься?
То ли далекий – метрах в двадцати – тусклый фонарь качнулся под ветром, то ли окно на третьем этаже загорелось, но почудилось Игорю, словно на куртках вежливых улыбчивых мальчиков что-то серебряное сверкнуло.
– Обойдусь, – сказал он и, нагнувшись, поднял с асфальта тяжелый обломок кирпича.
17
У него впереди была долгая, долгая дорога. Пыльными трактами, лесными тропинками, горькими холодными деревнями – путем своей памяти.
Чужой не было. Дед, легендарный в семье человек, знакомый Игорю только по фотографиям, – где он бравый и молодой, с боевым орденом на груди, дед-летописец, так и не дописал своей истории. Не захотел. Или, как сказано, уничтожил написанное. Почему? Память ему мешала?..
Выпало Игорю дописать, досказать, дойти. Довообразить то, чего не было.
Не было? Было?
Трется за пазухой, царапает сургучом кожу на животе перевязанный суровой ниткой пакет.
Сидит Пеликан в подполе, пряники жует…
Долгая, долгая дорога впереди.
Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком – повернуться-то затруднительно. Его возвели в конце сороковых на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами тихонько отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо означенный автором дом.
К слову, автор провел в том доме вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили всякие там мертвые души, всякие там тени, загробные потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…
Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало муштрованное московское солнце. Ноблес оближ, говорят вольноопытные французы, положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в зоску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на «знойном юге», мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, а летними ночами набережную использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди – разночинные, кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то – жемчуг мелкий, разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.