Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тата. Да, Толя, мы скоро вырастем и тогда женимся.
Толя. И будем, как папа и мама.
Тата. У нас папа и мама хорошие. Никто ничего не смеет про них говорить.
Занавес
ВЕЛИКИЙ УТЕШИТЕЛЬ
Есть только одна трагедия — мировая. Мы не знаем ни ее начала, ни ее конца, но мы все — ее невольные участники и жертвы.
С полным правом мы можем сказать про нее, что она в нас и мы в ней.
Ведь все мы — от Эдипа и до последнего современного человека — страдаем и страдали, а раз есть страдание, то, значит, есть какой-то конфликт, и должно быть его разрешение.
Дело, конечно, не в словах. Назовем ли мы этот конфликт борьбой добра и зла, или двух начал — материи и духа, или еще как-нибудь иначе, дело от этого не изменится. Есть борьба, есть страдание, а, следовательно, должно быть и будет когда-нибудь искупление. Его мы ждем.
Его мы ищем в религии, когда приступаем к ее искупительным жертвам и таинствам, о нем гадаем в науке и в искусстве, когда созидаем и созерцаем полные ужаса и смерти наши человеческие трагедии.
Да. Трагедия есть.
Сухо, но зато, может быть, ясно говорит о ней философия. Она говорит о коренном непримиримом противоречии нашего бытия и сознания и определяет его так: человек сознает себя свободным и в то же время — всецело во власти внешней необходимости. Назовите последнюю Роком или эллинским словом Мойра[153] — и вы получите основную идею древней трагедии, т. е. все той же всемирной трагедии, но так, как она открывалась сознанию греков.
В величавых, почти до схематичности простых образах и символах выражена она Софоклом в его Эдипе.
Эдип в Колоне[154]. Он, кровосмеситель и убийца собственного отца, невольный преступник, уже беспощадным самосудом вырвал себе глаза и
претерпел такие муки в жизни,
Каких никто из смертных не терпел.
Нищий после царской пышности, всеми гонимый и презираемый дряхлый старик, он пришел наконец к священному месту, заповедной роще дев Эвменид[155], где должен совершиться последний приговор судьбы, исход его трагедии, и тут — сам не смеющий подать руки своему другу Тезею[156], чтобы “не осквернить чистого своим прикосновением” — перед хором, полным ужаса и омерзения к его преступлению и перед лицом грозных дев Эвменид, на пороге Аида[157], он вдруг встает перед нами, как светлый бог в гордых вызывающих словах:
Убил — отрекаться не буду: но разве я знал,
Что творю? Я перед богом невинен!
и далее:
Сам я чист.
За что же ты порочишь
Невинного, коль боги предрекли
В те дни, как я еще и не рождался,
Что сын убьет отца.
Вот она — вечная антитеза: свободен и несвободен, невинен и виновен, два мира, две правды, а посреди них — бездна отчаяния, ужаса и омерзения — и все в потрясающих, до наивности ясных, чтобы и дети слышали, образах!
Скажут про древнюю повесть о царе Эдипе: она — сказка, миф, в завязке ее лежит невероятный случай.
Но что же тогда не сказка и не миф? Жизнь?
Мы так любим говорить про жизнь, говорим: “она научит”, “жизнь отрезвит”, “жизнь поломает”. Жизнь — неизменная и единственная тема нашей литературы. Но что она такое?
Не тот же ли это миф, только в новых словах, все о той же древней судьбе, — богине с повязанными глазами, которая, не разбирая кому и что — сыплет нам то цветы, то свои ужасные случаи — и не случаи; мы не хуже греков знаем, что все здесь определено — и предрешено еще
В те дни, когда мы не родились.
Сказано нам и в религии, что ни один волос не упадет с головы нашей без воли Отца.
Так для чего же и откуда тогда все наши слезы и муки раскаяния?
Я — преступник, я совершил преступление, но мог ли я его не свершить, раз таково от века сплетение причин, которые породили меня, и вас, и все. Не вправе ли и я, как Эдип, всегда кричать: я невинен, я чист, я исполнил только то, что предназначено мне Роком,
Как смеешь ты меня судить.
Эдип не знал, что творил. Мудрец, разгадавший тайны сфинкса, он не знал, что ему нужно и что не нужно, и вырвал себе за это свои видящие, но не видевшие и ненужные глаза.
Но разве наши глаза нам что-нибудь говорят, и мы знаем, что нам нужно и что нет!?
Если бы мы это знали! тогда бы и не было никаких вопросов и никаких трагедий!
И все-таки каждый раз, как жизнь (наша Мойра) приносит нам горе и испытание, в душе просыпается мучительный, неотвязчивый голос: ты бы мог, ты бы мог… Ты свободен, что же ты делал?!
“Если бы я знал, что это отец, разве бы я убил его!” — вот мука Эдипа — теперь терпи и страдай!
Это не угрызения совести, их не может быть у Эдипа, раз он невиновен. Да их и вообще нет.
Это открыл и этому ужаснулся Раскольников[158]. С ними-то было бы еще очень хорошо: был бы виновник, а, следовательно, и возможный искупитель страданий и всех несчастных случаев. Но в том-то и ужас, что девы-Эвмениды молчат и в продолжение всей трагедии Эдипа, а трагедия все-таки есть — и есть до сих пор.
До сих пор жив крик Эдипа в нас: если бы я это знал, ведь тогда бы… Но что — тогда бы? Вы чувствуете эту вечную насмешку сатаны: или ты — свободен, ты — бог, тогда бросься со скалы, и ангелы твои понесут тебя на руках своих, и ты не преткнешься о камень ногою, или — вы можете быть не свободны — тогда примиритесь с этим, откажитесь от всех криков и признайте себя побежденными, признайте, что вы все равно ничего не могли и не можете, что вы только камень, который падает с высоты с таким-то и таким-то ускорением, больше ничего; но тогда и будьте камнем, т. е. не страдайте. Или что же вы, наконец?!
Такова трагедия нашего бытия, для