Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если теперь эти положения, быть может, могли бы вызвать больший отклик и встретить больше сторонников, то в то время их разделяли очень немногие. Люди разных лагерей и разных убеждений, относясь с глубоким уважением к личности генерала Корнилова и его боевым заслугам, могли лишь с тем же уважением отнестись и к его взглядам, не разделявшимся ими – и это было уже явлением исключительным, так как умение уважать чужие убеждения одинаково редко встречалось и среди монархистов, и среди республиканцев, – и генерал Корнилов должен был чувствовать себя очень одиноким.
Мне кажется, что сознание этого одиночества, понимание того, что иногда более близкие ему по душевным настроениям люди могут быть фатально отделены от него расхождением в том или ином вопросе и более чуждые казаться когда-нибудь единомышленниками – было душевной трагедией Корнилова, по крайней мере, в этот период его жизни.
Был еще один вопрос, по которому генерал Корнилов, хотя имел много сторонников и среди республиканцев, но столько же ожесточенных противников в обоих лагерях. Это идея о желательности создания какого-либо надгосударственного авторитета. Отчасти под влиянием тяжести войны – не только материальной, но и моральной – и сознания той огромной психологической травмы, которую война нанесла всему человечеству, идея эта в то же время, можно сказать, носилась в воздухе и имела горячих и убежденных защитников.
Сам генерал Корнилов признавал идею о таком внегосударственном авторитете естественной и нормально-прогрессивной, но признавал образование его только естественным путем группировок отдельных держав в рамках объединения. Идеологическое и искусственное объединение путем конгрессов и соглашений и создание тем или иным образом авторитета, стоящего выше государственного, казалось Корнилову неприемлемым.
Корнилов всегда подозревал, что, как бы ни называлось и на каких основах ни действовали бы такие интернационалы на генезис, в них всегда преобладающее влияние было бы за силами, которые остались бы неназываемыми и находились за кулисами политической жизни, а интересы России никогда не были бы достаточно защищены.
Корнилов признавал подход к человечеству только исходя от личности, семьи и отечества, и любовь к отечеству стояла впереди любви к человечеству. Иной, а тем более обратный подход, казался ему более неестественным и противным человеческой природе.
В сущности же, главные доводы Корнилова в этих спорах были доводами не от разума, а от сердца, и, стараясь быть беспристрастным, я должен признать, что сторонники противоположных взглядов были сильнее и в эрудиции, и в диалектике.
Для такого страстного националиста как Корнилов, для которого ничего не было выше имени России, все доводы в пользу авторитета, стоящего выше государственного должны были казаться государственной изменой…
Все это должно было мучить Корнилова и заставлять его еще более желать вырваться из этой атмосферы споров, столкновений, взаимного непонимания и недоверия, а иногда и действительного предательства и стремиться снова на фронт, где он сознавал, что может принести пользу. От офицеров, недавно попавших в плен, он знал о настроениях в армии и знал, что многое, чему был свидетелем в плену, в других формах происходит и там, в армии, что и там ведется подготовка поражения и создания настроений, способствующих ему. В то же время, доверяя распространявшимся среди пленных слухам о германофильских настроениях в правительстве и стремлении его к заключению сепаратного мира, Корнилов говорил, что помимо борьбы на фронте, надо вести борьбу на два фронта. Но благодаря все усиливавшейся слежке побег из Лека с каждым днем становился невозможнее.
В официальном австрийском документе-извещении военного командования на имя коменданта резервного госпиталя в Кёсеге указывалось, что Корнилов пытался совершить побег из Лека, но побег был предотвращен стараниями тамошнего коменданта замка.
Я не могу утверждать категорически, что попыток побега генерала Корнилова из Лека не было, но ни от самого генерала Корнилова, ни от каких-либо других лиц мне ничего не приходилось слышать о реальной попытке к побегу из этого лагеря, и я лично склонен предполагать, что сообщение прешпуркского военного командования основывалось лишь на похвальбе о предотвращении побега со стороны подполковника Машке. Сам же Корнилов рассказывал мне лишь, что он все время думал и стремился к побегу из Лека, но не имел надежды на его успех.
Теряя последние надежды на этот успех, Корнилов передал одному офицеру-инвалиду, который должен был по обмену уезжать в Россию и фамилию которого я, к сожалению, забыл, записку к своей семье (жене, дочери и сыну), жившей в то время на Кавказе, в Ессентуках. «Дорогие мои, – писал в этой записке Корнилов, – простите, если я оставлю вас сиротами. Я не в силах дальше переносить плен и свою теперешнюю бесполезность для России. Я знаю, что наше правительство предлагало австрийскому отпустить меня из плена в обмен на фельдмаршал-лейтенанта Кусманека (коменданта Перемышля), но австрийское командование отказало. Может быть, оно согласилось бы освободить меня в обмен на двух-трех своих генералов, находящихся в плену у нас. Сделайте, что возможно для этого: я думаю, наше правительство согласится, что я стою такой мены. Если вам не удастся меня освободить или мне не удастся в скором времени бежать отсюда, я покончу жизнь самоубийством. Простите, мои дорогие. Лавр Корнилов».
Эту записку, которую я цитирую по памяти, так как она не уцелела, офицер провез в Россию, спрятанной от полицейского досмотра в тумбочку с зубной пастой, но так как этому офицеру пришлось еще долго ожидать своей очереди на отправление в Россию в каком-то из госпиталей, в которых задерживали инвалидов для переосвидетельствования (Брюкс, Егер, Райхенберг, Терезиенштадт – в Австрии, Лайтмориц – на Рюгене, в Германии), то еще очень нескоро эта записка была доставлена по адресу.
Таково было положение дел к тому времени, когда прибытие в Эстергом-табор прапорщика Аваша доставило мне сведения о жизни в Леке генерала Корнилова и возможности для него побега оттуда.
Понятно, сведения, сообщенные мне прапорщиком Авашом, были не так подробны и многое из того, что я здесь говорил о жизни в Леке и настроениях генерала Корнилова, я сам узнал уже позже от него самого, но все самое главное и существенное, необходимое для заключения ближайших конкретных выводов, было мне рассказано прапорщиком Авашом.
Для меня было ясно, что медлить в доставке генералу Корнилову документов, которые могли бы облегчить ему возможность побега, слишком рискованно, но вместе с тем я боялся толкнуть генерала Корнилова на какую-нибудь попытку, имевшую слишком мало шансов на успех, и быть, хотя отчасти, виновником его преждевременной гибели.
Все, что мне приходилось слышать и узнаваться о Корнилове от Аваша и других офицеров, знавших его, заставляло меня проникаться все большим уважением к нему. Из всего, что я слышал, мне было ясно, что по своим политическим взглядам, убеждениям и симпатиями генерал Корнилов и я лично никогда не сойдемся, что мне будут казаться ошибочными многие из его мнений, но для меня было слишком очевидно, что к Корнилову нельзя подходить с условной меркой партийных убеждений. И прежде всего, для меня Корнилов был слишком выдающимся офицером, человеком имевшим такие заслуги перед русской армией и могущим принести ей в будущем такую пользу, что всякая мысль о нашем политическом разномыслии не только была бы безусловно недопустима, но и изменой перед Русской армией.