Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть еще одна расщелина-трещина, которую можно истолковать как синоним разрыва между в-себе и для-себя (или как его главную причину) – о которой упоминалось в начале этой книги. Это различение между «бесконечным» и «конечным», о которой, согласно Сартру, составляет новое философское измерение. Под «бесконечным» автор подразумевает субъектную структуру опыта, который всегда будет производиться в одной конкретной перспективе, хотя в пределе существует потенциально безграничное число таких перспектив. «Конечное», с другой стороны, относится к идеалу – это наше желание объекта, который может оставаться тождественным самому себе, когда дается в опыте. Поскольку такой идеальный объект является (и должен оставаться) недоступным, философии придется довольствоваться феноменами – то есть реальностью и событиями, как они являют себя в постоянно сменяющейся перспективе субъекта. Различение (исчезающее) между внешним явлением объекта и его бытием теперь сменяется различением между «бесконечным» и «конечным», разделенными невероятным разрывом.
* * *
В это же время в США доминирующее настроение поствоенного периода, кажется, характеризуется мягкой реинтеграцией и поглощением. Мы уже видели выпуск журнала «Life» Рождества 1945 года и ту сцену с семьей из Канзаса, чьи мужчины (по большей части) вернулись с войны. У этого сюжета появляется множество вариаций. После «двенадцати недель труднейших переговоров» представители Соединенного Королевства и Соединенных Штатов подписали сложный комплекс соглашений по займу, чтобы восстановить британскую экономику. Развернутая на всю страницу реклама «великолепного нового понтиака[55] 1946 года» настаивает, что в нем «полностью сохранено все, что было хорошего в довоенной модели». Но за мирным экстерьером первого поствоенного Рождества, однако, чувствуется некая остаточная угроза. Несмотря на все усилия директора Токийского института медицинских и химических исследований, профессора Нисины, американские солдаты разобрали пять циклотронов. Части циклотронов «были погружены на два грузовых армейских судна и затоплены в токийской гавани». Высказывались сомнения, даже в самих США, действительно ли эти приборы предназначались для военных целей. Сходная двусмысленность возникает в серии изображений рождественской ели девятью знаменитыми художниками – один из них Сальвадор Дали, – сделанных по заказу редактора «Life». Шесть из девяти рисунков предлагают либо ностальгические, либо юмористические вариации на тему. Однако они также включают «раздвижную, радиоуправляемую, автомеханическую рождественскую елку». Другая картинка изображает маленького мальчика, который «играет с атомной бомбой». И последняя картинка показывает, как взрывается рождественская елка и разлетается нацистская символика (служившая, вероятно, елочным украшением), а в центре красуется надпись: «Где же мир?».
* * *
В моих детских воспоминаниях осталось много места для подобных елок. Во время рождественских каникул мои родители брали меня в дом моих бабушки и дедушки, бывший охотничий домик в засыпанных снегом горах. Сюда решил удалиться мой дедушка после войны. Каждый год мы тщательно выбирали дерево и украшали его старинными игрушками. Мы пели классические рождественские гимны, как будто ничего не изменилось в традициях Германии. Иногда мы даже ходили на полуночное богослужение. Я также любил перелистывать семейные альбомы со множеством школьных фотографий моей матери и вместительных автомобилей моего дедушки, объезжающих Альпы во время каникул и праздников. На некоторых страницах фотографий не было – их вырвали. Когда я спрашивал маму почему, она отвечала мне, что «на них были вещи, которые мы больше не хотим видеть». В ее ответе было что-то такое, что немедленно заставило меня понять, что ей не хочется слушать мои дальнейшие вопросы. И тогда я заглядывал в другие места – в коробки, набитые бесполезными предметами, пустые чемоданы. Но я ничего не нашел. И вскоре новая сетка границ заместила те линии сражения, которые прочерчивали и перечерчивали немецкий мир вплоть до мая 1945-го. Он включал в себя границы, которые нельзя пересечь ни при каких обстоятельствах – в особенности ту, что отделяла нас от «советской зоны оккупации». В целом жизнь после войны не позволяла людям легко отправляться куда-то – даже вернуться откуда-нибудь домой неважно, казались им эти границы «железными» или нет. «Другой мир» религиозной трансценденции еще не полностью исчез, но казался слишком недостижимым даже для полетов воображения. Папа Пий XII – со своим аскетичным лицом и надмирной манерой поведения, казалось, воплощал собою саму дистанцию, разрыв между повседневным и трансцендентным. Поскольку границы нельзя было пересекать и никому не дозволялось ни войти, ни выйти, то, по крайней мере, ничего не могло и случиться. Ничему и не полагалось случаться в этом мире. И, однако, снизошедший покой никогда не был окончательным, жизнь все еще казалась опасной и ненадежной. Мир был мирным, но любая искра эмоции, малейшая потеря контроля – если даже только на секунду – могла запустить взрывную реакцию или кончиться катастрофой. Как я уже говорил, «В ожидании Годо» Беккета хорошо иллюстрирует эту неподвижность, абсолютную и, однако, хрупкую: «ВЛАДИМИР. Ну что, пойдем? ЭСТРАГОН. Пойдем. (Они не трогаются с места.)» (см. выше). Невозможность двинуться – ни внутрь, ни вовне – делает устаревшими все нарративы, в которых предполагается или выстраивается необходимость связи между временем и трансформацией. Невозможность двинуться никогда, другими словами, ощущается как желание отбросить ту форму, которую с самого начала XIX века имела История столь обязательным и навязчивым образом, что ее можно было принять за вечную действительную рамку человеческого существования. Ранее в «В ожидании Годо», когда Эстрагон вспоминает, что ему «всегда хотелось снова погулять в Арьеже»[56], Владимир (у которого не получается встать и присоединиться к нему) цитирует – и в процессе отвергает – весь дискурс, обещающий некое исполнение в будущем или в конце времен:
ВЛАДИМИР. Скорее! Скорее! Дай мне твою руку!
ЭСТРАГОН. Я ухожу. (Пауза. Громче.) Я ухожу.
ВЛАДИМИР. В конце концов, когда-нибудь я сам встану. (Пытается подняться, снова падает на землю.) Рано или поздно.
ЭСТРАГОН. Что с тобой?
ВЛАДИМИР. Катись отсюда.
ЭСТРАГОН. А ты останешься?
ВЛАДИМИР. Пока что да.
ЭСТРАГОН. Поднимайся; послушай, ты простудишься.
ВЛАДИМИР. Не беспокойся обо мне[57].
Эта сцена может читаться как точка конвергенции или как аллегория различных ситуаций, в которых такие авторы, как Альбер Камю, Ральф Эллисон или даже Карл Шмитт, приходили к осознанию того, что История больше не разрешает им двигаться в том направлении, в котором они хотели бы, – обстоятельство, заставившее их всех принять решение Историю покинуть.
Когда границы едва ли можно пересечь, когда движение не производит событий, когда ничего не оставляется позади – буквально и метафорически, то пространство больше не переводится во время, как происходило в предшествующих двух столетиях. Поствоенный мир станет миром холодной войны, где доминирует пространство, потому что события «почти» случаются – «почти», но не «реально». Разделение между Западом и Востоком, идущее вдоль железного занавеса, будет все уплотняться и окажется воспроизведенным в Германии, Китае и Корее. И где бы такая линия ни ставилась под угрозу – как случилось в Берлине (1953), Будапеште (1956) и снова в Берлине (1961) и Праге (1968), – в итоге она становилась лишь еще более четкой и углубляющей разрыв между обеими сторонами. В начале Вьетнамская война следовала той же логике и тот факт, что закончилась она иначе, возможно, отмечает собою начало конца холодной войны. Многим ранее – 4 октября 1957 года – Советский Союз запустил первый искусственный спутник земли, «Спутник-1», на орбиту. Это событие породило невероятную панику на Западе, что военно-технологический баланс между двумя сверхдержавами – условие стабильности в период холодной войны – теперь накренился в сторону коммунистов. Однако это была одна из двух возможных типических реакций. Другой реакцией была готовность увидеть в этом событии самое драматичное из всех возможных пересечений границ – начало отбытия человечества с планеты Земля. Предисловие к «Ситуации человека» Ханны Арендт – бесспорно, ее самому важному философскому сочинению – пронизано сильнейшим отвращением ко всем триумфаторским ожиданиям «исторического» будущего, которое, как нам известно, никогда не наступило: