Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе бы лучше отдохнуть, – говорю я, рассчитывая отделаться от этого разговора. Мне совсем не хочется обсуждать сейчас смерть. Или фашистов. Или то, как трудно сейчас стало что-либо достать. В последнее время мы ни о чем другом почти не говорим. – Поговорить мы можем и попозже. Когда ты немного поспишь.
– То, что мне надо тебе сказать, не может ждать до завтра.
Тогда я киваю, ожидая продолжения.
– Подойди-ка к комоду. В верхнем ящике, в самой глубине, найдешь коробочку. Принеси ее мне.
Коробочка лежит именно там, где она и сказала. Точнее, ювелирный футляр, обтянутый зеленым бархатом, размером примерно с мою ладонь. Я приношу его к кровати и снова сажусь на свой стул, с немалым изумлением видя, как Maman с неизъяснимой нежностью прижимает коробочку к груди. Когда ее взгляд наконец встречается с моим, у меня возникает ощущение, будто она успела даже забыть, что я здесь.
Дрожащими пальцами Maman пытается открыть крышку, но, сдавшись, протягивает футляр мне:
– Открой, пожалуйста.
Я открываю его, сама не замечая, что невольно задерживаю дыхание. Внутри футляра – медальон в форме подушечки с выгравированной парой лилий. Я встречаюсь взглядом с Maman. Она на мгновение прикрывает глаза и едва заметно кивает.
После недолгой заминки с замочком передо мной открывается лицо незнакомца. Он красив – какой-то резкой, угрюмой красотой, – с высокими скулами, глубоко посаженными глазами и целой копной густых темных кудрей. Губы у него полные, едва ли не по-женски, и чуточку приподнятые по краям, как будто он пытается выдавить улыбку.
– Его зовут Эрих Фриде, – тихо произносит Maman. – Он был студентом Парижской консерватории в то лето, что предшествовало твоему рождению.
Голос ее умолкает, хотя, продолжая рассматривать фотографию, я чувствую на себе ее внимательный взгляд. Наконец до меня доходит смысл ее слов. «Лето, что предшествовало твоему рождению». Я поднимаю взгляд на Maman, и вопрос, точно острая кость, застревает у меня в горле.
– Это твой отец.
Отец… Это слово звучит настолько чуждо и непривычно в маминых устах. Однако взгляд ее совсем не дрогнул.
– Почему ты мне сейчас об этом рассказываешь?
– Потому что мы никогда с тобой о нем не говорили. И нам необходимо сделать это сейчас.
Мне всегда любопытно было узнать, кто же он – тот мужчина, которому удалось найти брешь в крепких маминых доспехах. Но внезапно я понимаю, что не хочу сейчас говорить о нем – или выяснять, почему она решила вдруг затеять этот разговор.
– Когда мы с ним впервые встретились, он шел на репетицию, а мне надо было отнести платье на Рю де Мадрид, рядом с его консерваторией. Тогда все утро шел дождь, и на улицах повсюду были лужи. Я собиралась перейти дорогу на перекрестке, когда слиш-ком быстро проехавшая мимо машина окатила меня грязной водой. Посмотрев на коробку с платьем, я испугалась до смерти. Она была в грязи и стремительно намокала. Единственное, о чем в тот момент я думала: «Если платье будет испорчено, Maman меня убьет». И тут подоспел он, протянув мне носовой платок.
– Эрих, – произношу я медленно, словно привыкая к непривычному звучанию.
– Да, Эрих… – Столь редкая для матери улыбка будто сглаживает морщины, прорезанные на ее лице тяжелой болезнью. – На нем был белый летний костюм, идеально на нем сидевший, и черно-белые броги – такие блестящие, что, глядя в них, можно было бы попудрить себе нос. Такой, знаешь, красивый и элегантный, в канотье и с безупречно завязанным галстуком. И я рядом – как мокрая грязная кошка.
– И он тут же в тебя влюбился, – продолжила я, прочитав остальное в ее глазах.
Выражение ее лица стало нежным и мечтательным.
– Мы оба влюбились с первого взгляда. Он был настолько красив, что, когда спросил, как мое имя, я даже не сразу его вспомнила. Как будто у меня все разом стерлось из сознания. Как будто до встречи с ним ничего в моей жизни не происходило. Он помог мне отчистить коробку, потом наклонился вытереть грязь с моих туфель. А я так заволновалась, что случайно сбила с его головы шляпу прямо на дорогу, и мы с ним так рассмеялись, что ни один не мог остановиться. Потом он дал мне свой пиджак, чтобы прикрыть мою промокшую одежду, и весь остаток пути прошел со мной.
Я ловлю себя на том, что улыбаюсь. Я никогда не представляла такой свою Maman – молодой женщиной на пороге великой страсти.
– А что было потом – после того, как ты доставила платье заказчице?
– Мы проводили вместе каждую свободную минутку. Обычно в каком-нибудь парке. Мы не так часто виделись, но нам этого бывало достаточно. Он приносил с собой покрывало и какую-нибудь снедь, а я придумывала более-менее весомый предлог, чтобы улизнуть из дома. Мы вместе перекусывали, а потом он играл мне на скрипке. Это было так замечательно! Казалось, всякий раз, беря в руку смычок, он рассказывал мне какую-то историю. Я даже ходила на несколько его концертов в консерваторию. На сцене играл целый оркестр, – а я слышала только его! Так мне, по крайней мере, тогда казалось.
– А как долго это продолжалось?
– Семь месяцев и тринадцать дней.
Такая быстрота и точность ответа приводит меня в изумление.
– Что же произошло?
– Он закончил учебу, и ему надо было возвращаться домой.
– Домой?
Maman, морщась, прикрывает глаза.
– В Берлин.
Ее душевное страдание, кажется, физически ощутимо – и настолько для нее нехарактерно. Возможно, потому, что я привыкла считать ее неспособной на подобные чувства.
– Мне очень жаль, мама, что он тебя оставил.
Глаза ее медленно открываются, темные и бездонные.
– Это я решила расстаться, – почти шепотом произносит она. – Я оборвала наши отношения.
– Ты? Но зачем?
– Он хотел, чтобы я поехала с ним в Германию и вышла за него замуж. Но твоя бабушка мне это запретила. Даже когда я сообщила ей, что у меня будет ребенок.
– Из-за салона?
– Из-за войны, – тихо отвечает она. – Эрих же был немец, boche[28], как их прозвали тогда, да и сейчас так называют, наверное. Maman так никогда и не простила им того, что случилось на Сомме[29]. Там столько наших ребят погибло, их тысячами буквально забивали в окопах. Она никак не могла этого простить. Да и многие другие не могли. Она сказала, что выйти замуж за немца куда позорнее, чем родить внебрачного ребенка.
– Только и всего? И ты просто позволила ему уехать?
Maman кивает, испуская бесстрастный вздох.
– Родители у него умерли, а сестры на время его учебы отправились жить к тетушке. Ему пора было возвращаться к своим семейным обязанностям. Я просто не могла заставить его здесь остаться, – глухим шепотом объясняет она. – Если бы я ему сказала о тебе, он бы непременно остался.
Я ошарашенно смотрю на нее:
– Ты так и не сказала ему, что беременна?
Мать отворачивается.
– Это бы только усложнило все для нас обоих. У каждого из нас была своя… ответственность.
Я не свожу с нее изумленных глаз, пытаясь понять услышанное. Не то чтобы мне так сильно не хватало отца – трудно испытывать нехватку того, кого у тебя никогда не было, – однако ее доводы мне кажутся нелепыми.
– Разве может быть что-то более ответственное, чем выйти замуж за отца своего ребенка?
– Все было не так просто, как кажется. Ведь надо же было подумать и о нашем салоне. Я не могла оставить Maman с одной лишь Лилу в помощницах. Тем более что я знала наверняка, что сестра не будет здесь жить. Еще когда мы были совсем девчонками, моя сестрица всегда была, что называется, одной ногой за дверью. А потом все эти семейные предания – про разбитые сердца в нашем роду, про тех из Руссель, кто пренебрег нашим призванием и его правилами и в конце концов за это пострадал. Maman сказала, что я могу стать следующей и что, если такое случится, я не сумею уже вернуться назад. – Между зажмуренными веками у матери выступили две слезинки и проложили тонкие серебристые дорожки на лице. – Мне нужно было остаться и растить тебя одной – как и моей матери после рождения Лилу.
– То есть ты предпочла сохранить все в тайне и разбить сердце Эриху?
– Мне было очень страшно.
От этого ее признания у меня комок встает в горле.
– И ты никогда его больше не видела?
Она медленно, страдальчески мотает головой:
– Один раз я получила от него письмо, в котором он умолял меня передумать. Я побоялась, что могу дать слабину,