Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя жизнь внезапно потеряла прежний ритм. Мне не для кого больше готовить, не для кого шить, не о ком заботиться, и я сейчас в полной растерянности, не зная, что будет дальше. Мой мир, и прежде не простиравшийся дальше считаных миль, теперь и вовсе ужался до нескольких комнат. Порой я неделями не выхожу из дома. Между тем меня пугает, что съестные припасы подходят к концу, так что настает время и мне присоединиться к тем, кто проводит свои дни в очередях за продуктами.
Сегодня среда, все утро моросит дождь. Я беру зонтик, продовольственные карточки и отправляюсь по магазинам. В этот раз отоваривают карточки на мясо, и очередь из мясной лавки тянется вдоль улицы. Ряд исхудавших бледных лиц, заостренных от голода и недоверия ко всем. Я занимаю место среди этих людей, прикрыв заодно своим зонтом пристроившуюся сзади женщину.
Стоя в очереди, невозможно не вслушиваться в разговоры. Поговаривают о дифтерии и о туберкулезе, что забрал и мою Maman. О страдающих рахитом детях. О младенцах, рождающихся слишком слабенькими, чтобы выжить. О том, как в Польше люди падают замертво от голода. И над всеми витает никем не озвучиваемый вопрос: когда это дойдет до нас?
Но хуже угрозы голода – для меня, по крайней мере, – это удушающая тяжесть тоски и безделья. Мне необходимо чем-то заполнить свои дни, вновь для кого-то стать полезной – иначе я сойду с ума. Несколько крупных домов моды по-прежнему работают: Люсьена Лелонга, Мадам Гре, Эльзы Скиапарелли. Правда, теперь там одевают нацистских жен и любовниц, а Maman совсем бы не одобрила, если бы я взялась в этом участвовать. Хотя я и не стану зарекаться, что нога моя не переступит их порога. Увы, я совершенно не представляю, где бы еще я могла оказаться при деле.
И вот однажды утром я еду на старом мамином велосипеде к Нейи-сюр-Сен, к западному предместью Парижа, чтобы обменять два мотка кружева (которое куда ценнее, нежели говядина на черном рынке, и которое, к тому же вдвое труднее достать) на сливочное масло и пяток яиц. Когда я проезжаю мимо американского госпиталя, мимо меня, дребезжа по улице, проносятся три фургона «Скорой помощи». Их появление вызывает во мне дрожь. Сирены не редкость на улицах Парижа – далеко не редкость! – но мне кажется, невозможно привыкнуть к их резким и в то же время жалобным завываниям. Все мы знаем, что означает этот вой. Больше покалеченных мужчин. Больше погибших. Больше вдов.
Словно завороженная, я смотрю, как санитарные автомобили один за другим проезжают через ворота госпиталя в его большой передний двор. Там сирены затихают, слышится торопливое хлопанье дверей, суматоха людей в форме. Водители выскальзывают из кабин, чтобы помочь скорее разгрузить свой груз.
Госпитали по всей Франции переполнены. Все уже слышали жуткие рассказы о том, как врачи с рассвета до заката ампутируют конечности, как медсестры до того перетружены, что от недосыпа и усталости нередко падают в обморок, как волонтеры меняют белье, обслуживают больных, выносят утки – занимаются любой подсобной работой, лишь бы облегчить нагрузку персонала.
И, не успев даже подумать хорошенько, что я делаю, я оставляю свой велосипед в тени каштана и решительно шагаю во двор госпиталя. После двух лет ухода за Maman, когда я меняла ей постель, помогала принимать ванну, отстирывала ее окровавленные платки и отмеривала нужную дозу снотворного, мне вовсе не в новинку основные обязанности по уходу за больными. Неожиданно для себя я нахожу способ заполнить свои дни и снова стать кому-то полезной.
Во дворе никто не обращает на меня внимания. Там царит кутерьма, люди снуют во всех направлениях, кто-то выкрикивает приказы, а водители-американцы тем временем спешат выгрузить раненых. Бинтовая повязка на глазах. Раздробленная челюсть. Неестественно вывернутая нога. Из наспех перевязанной на груди раны торчит осколок размером с ладонь. Парнишка, едва ли старше меня, лежит с окровавленной культяпкой на том месте, где должна быть его правая рука.
Когда я все это вижу, на меня накатывает приступ тошноты, от головокружения двор начинает крениться, и я едва сдерживаюсь, чтобы меня не стошнило. Прикрываю рот, надеясь, что эта слабость скоро пройдет, и уже высматриваю самый короткий путь обратно, к своему велосипеду. Но у меня такое чувство, будто я не могу заставить ноги двигаться. Я просто стою, точно парализованная, в липком поту. Словно застыв между неодолимым желанием оттуда сбежать и потребностью оказывать любую помощь, на какую я только способна.
Наконец, за меня кто-то делает выбор. Один из водителей – видимо, главный среди них, – вдруг замечает меня, неподвижно стоящую среди всеобщей суеты.
– Передай Элис, что всего привезли семь. Трое тяжелых.
«Элис?»
Я непонимающе смотрю на него, потом оборачиваюсь. Никого там не увидев, вновь в недоумении поворачиваюсь к водителю.
– Parlez-vous anglais?[32] – резко спрашивает он почти на идеальном французском.
– Oui. То есть да. Говорю.
Прищурившись, он окидывает меня взглядом с головы до пят. Хотя разглядывать особо нечего. С тех пор как мой салон закрылся, я не слишком-то утруждала себя заботой о своей внешности, а сегодня – и того меньше. На мне старые бриджи, удобные для езды на велосипеде, и простая белая блузка с накинутым сверху маминым кардиганом.
– Вы что, тут волонтером? – спрашивает мужчина уже по-английски.
Я смущенно озираюсь, а потом выпаливаю первое, что мне приходит в голову:
– Oui.
– Тогда пошевеливайтесь. Семь и три.
Он отворачивается, прежде чем я успеваю у него что-либо спросить, и снова начинает отдавать приказы. Старательно отводя глаза, я обхожу стороной носилки с ранеными и направляюсь к входу в госпиталь. Постепенно до меня доходит, что здесь нигде нет часовых и вообще нет никаких признаков присутствия немцев, что кажется мне довольно странным. В нынешние времена и квартала не пройти, чтобы не нарваться на фашиста.
Внутри госпиталя, мрачного, пропахшего антисептиками, хаос уже более контролируемый. Сразу вспоминается улей, где каждый обитатель знает свою задачу и выполняет ее с угрюмой целеустремленностью. Медсестры с потускневшими от изнеможения глазами торопятся туда-сюда в своих белоснежных халатах и удобных, практичных туфлях. Многочисленные волонтеры носятся по приемному покою кто с тележками, кто с тазиками или кипами белья. По углам и вдоль стен собираются солдаты в креслах-каталках, в который раз, наверное, вспоминая славные баталии или просто куря сигарету, устремив взгляд в пространство.
Оказавшись в центре такой бурной активности, я чувствую себя огорошенной и вместе с тем, как ни странно, приятно взволнованной. С приходом нацистов Париж словно попал под действие какого-то заклинания: город как будто погрузился в долгую спячку, рассчитывая проспать до тех пор, пока не закончится весь этот кошмар. Однако врачи и медсестры, и даже волонтеры, не могут позволить себе впадать в сон. У них важная миссия – и мне внезапно очень хочется влиться в их ряды.
Я ловлю на себе взгляд медсестры с копной медно-рыжих волос под накрахмаленным чепцом.
– Меня просили передать сообщение Элис, – неуверенно говорю я ей.
– Вон она, – отвечает медсестра, указывая куда-то большим пальцем. – Та, что с планшетом. Если побежите, то успеете ее поймать.
Я догоняю Элис, когда та уже готова скрыться за двустворчатой дверью.
– Excusez-moi![33]
Она резко оборачивается, и я встречаю взгляд широко раскрытых серых глаз под бровями стального оттенка. На мгновение на ее лице вспыхивает искреннее веселье.
– Вы тут, должно быть, новый человек. Здесь никто не говорит: «Извините». Что вам нужно?
– Там мужчина снаружи – тот, который главный по «Скорым», – послал меня к вам передать: «Всего семь, трое тяжелых».
Стальные брови мигом взметаются ко лбу, от веселья не остается и следа.
– Точно. – Она быстро удаляется, раздавая на ходу команды таким голосом, что он еще долго слышен после того, как за ней закрывается дверь.
Считаные мгновения спустя в приемном покое, сопровождаемые шарканьем ног и приглушенными переговорами, появляются первые носилки. Я с беспокойством наблюдаю, как они вскоре исчезают за другими дверями с табличкой: «Сортировка раненых», и невольно задаюсь вопросом: многие ли из них – если вообще хоть кто-то – вернутся к своим семьям?
Как только всех раненых переправили, суматоха затихает, и я неожиданно чувствую себя совершенно ненужной. Не успеваю я кого-нибудь спросить, с кем здесь можно поговорить о волонтерстве, как меня замечает женщина, в которой я узнаю мать одной из невест Maman, и тут же направляется ко мне. На сей раз она без косметики, а ее обычно безупречная укладка ныне ограничивается лишь парой второпях заколотых шпилек.
– Вы ведь дочь