Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Мировича:
20 августа
Вхожу в кондитерскую на Пушкинской улице, вновь открытую, с заманчивыми на прилавках выставками пирожных, шоколадов-мармеладов и т. п.
“Для бедных” в блестящей прозрачной упаковке разноцветные “шарики” – 100 грамм за 4-60 копеек. Разыскивая тот прилавок, где их отпускают, натыкаюсь на великолепный рассадник давно невиданных мной пирожных: их выгружает из плоской корзины и раскладывает в застекленный длинный ящик миловидная продавщица с маникюрными коралловыми ноготками, в белом чепчике в форме диадемы.
Останавливаюсь, завороженная видом разукрашенных шедевров кондитерского искусства и силой прихлынувших к памяти глаз и гортани кондитерских впечатлений детства. И до того подпадаю под их власть, что без раздумья поворачиваю к кассе и через пять минут вижу себя возле этой с коралловыми ногтями продавщицы и протягиваю ей бумажку с выбитой цифрой 12 рублей.
Двенадцать рублей!
Проносится запоздалая мысль: Еще одно такое пирожное – обещанный Нике билет на “Три сестры”. 12 рублей – полторы книжечки абонемента на метро… 12 рублей – чернила, краски и общая тетрадь или блокнот… Леонилле 100 грамм орехов – напоминание о киево-печерских садах нашего детства и одном из ее вкусовых пристрастий.
– Выбирайте, гражданка! Которое на вас смотрит?
У продавщицы добродушно-насмешливое лицо. Она подумала: у старухи глаза разбежались. А пора бы уж в крематорий.
– Все равно, – говорю я. – Ну, хоть вот это.
Она, взглянув на меня с недоумением, подает мне присыпанный густо сахарной пудрой коричневатый четырехугольник. Одно из нелюбимых в прошлом пирожных, – сыплется с него пудра и хрупкая слойка, выползают сквозь щели и пачкают пальцы битые сливки.
Завернуть его и сунуть в портфель для бабушки Анны Николаевны или для Кати? Но разве его завернешь? Он тут же весь раскрошится, рассыплется. Отхожу к окну и становлюсь рядом с высокой амфорой, куда бросают едоки пирожных бумажки. Рядом девушка в безобразной модной шляпке с лопатообразным выступом над линией лба, откинув назад голову, ловит языком крем, выдавленный из ее petit-four’a. Молодой человек чахоточного вида с сладострастным выражением лица смотрит на пышно убранное ромовое пирожное, от которого он осторожно откусил кончик.
Неужели и мне придется тут демонстрировать мое старческое сластолюбие?
Опустить злополучную снедь в глубину урны, чтобы не пачкать портфеля и тетрадей в нем? Нет, все-таки жалко. Сластолюбие берет верх. Приступаю к наслаждению. Хрупкие крошки поджаристой верхней пластинки и пудра с нее сыплются мне на грудь.
К амфоре подходит старенькая уборщица в белом платочке, с ворохом бумаг и с салфеткой. Останавливается напротив меня с добродушной улыбкой сочувствия, любопытства и сожаления.
– Зря выбрали это вот, гражданочка, половина рассыплется. – И со вздохом прибавляет, отходя и еще раз обративши ко мне сочувственное, но уже грустное лицо: – Что делать! Всем хочется сладенького. А нам, старухам, и подавно, хоть оно бы, казалось, и грешно.
Я вспоминаю уроки из Корана о милосердии и прибавляю к Корану изречения Магомета.
27 августа
План, страстно поддержанный Ирисом, – попытаться Мировичу провести сентябрь в корсаковской клинике[830], если будет отдельная комната. План разрушился после моего посещения Ириса в психиатрической атмосфере сада для больных.
Ночь прошла в каком-то полубреду. И Юрий считает окружение клиническими пациентами (конечно, я буду и начала уже ими интересоваться) для меня рискованным предприятием.
Сегодня должна была приехать Алла из Сочи. И так меня болезненно ущемила перспектива встречи с ней, что я постаралась исчезнуть из ее квартиры с самого утра, несмотря на дождь и на простуду уха-горла-носа.
Пробыла весь день у Надежды Григорьевны[831]. А вечером узнаю, что Алла и генерал не прилетели, а прилетят завтра.
29 августа
О вере
Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых. То есть уверенность в невидимом, как в видимом. И желаемом и ожидаемом, как в настоящем катехизис.
Не странно ли: из всего, о чем в течение жизни читала, размышляла или беседовала по вопросу о вере, эти 65 лет тому назад выученные наизусть строки из катехизиса яснее всего определяют для меня этот таинственный процесс, которым живет, каким жива душа моя. Я понимаю недостаточную вразумительность этого определения для тех, кто стал бы со мной полемизировать “о вере”. Но я не собираюсь ни полемизировать, ни проповедовать. Я пишу для себя, чтобы вглядеться в свой процесс веры, постигнуть ее природу, ее отношение к разуму. И припомнить мысли на эту тему людей большой веры, высокого духа и философского ума.
(Беру материал, случайно попавший мне в руки, собранный одним из сотрудников “Вопросов философии и психологии” П. Соколовым.)
Меня глубоко возмутили (и не ожидала я этого от Паскаля) его советы неверующим “как исцелиться от неверия”: “делайте все так, как если бы вы верили, берите святой воды, заказывайте обедни и пр. – naturellement même cela vous fera croire et vous abêtira (!)[832]. Циничное, почти кощунственное отношение, исключающее самую суть веры, то, что в двенадцатилетнем еще возрасте прозвучало для меня так же, как звучит теперь, – “уповаемых (т. е. ищущих веры) «извещение»”:
Был много лет тому назад у нас с Анной знакомый художник С. Досекин, сомневающийся, но ищущий веры. С детски-наивным выражением лица он, при случае, убежденно повторял рецепт, как приобрести веру: нужно только 6 недель подряд на ночь становиться на колени и по 6-ти раз подряд повторить: “Верую, господи, помоги моему неверию”. Не помню, кто дал ему этот рецепт, но, по его словам, он его выполнил и “с тех пор от него отошли сомнения в бытии Бога”.
Этот способ “обращения” Сережи Досекина я не посмела бы назвать рационалистическим цинизмом, в который впал в своем рецепте Паскаль. Здесь началось оно с коленопреклоненной молитвы. И в ответ на нее пришло “уповаемых извещение – вещей обличение невидимых”. Исцеление души от слепоты.