Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8 ноября
Клочки из старого киевского архива 1918 года
…С поля к забору перебежал пушистый какой-то зверушка, прыжками, неловко и небыстро. Я поспешила за ним – зачем-то понадобилась эта встреча. Но суждена была другая.
– Кто это тут в прогулку гуляет? Я таких людей у нас что-то и не видывал, – раздался купеческий голос, совсем из Островского.
– Приезжие, – отвечаю.
– Как бысь под забором дробным шагом приезжим незачем бежать.
– Тут зверек бежал. Я за ним.
– А. Зверек. Это хорошо. Какой же такой зверек? И прочее?
– Темно. Я не могла разглядеть.
– Гм! А впрочем – дело дамское. Бывает.
Ко мне приблизился купчина исполинских размеров, с бородой лопатой, в парадном картузе, долгополый.
Всмотрелся в мое лицо при бледном месячном освещении.
– Вижу, из благородных, – сказал он, оглаживая бороду. – Что ж, ничего! Я сам понимаю, у меня дочь в шляпах ходит. Вы откуда же, позвольте спросить, будете?
– Из Киева
– Не боитесь по буеракам одни ходить?
– Я думала, что здесь места безопасные.
– Оно так. Да – вроде пустыря. Вон там подальше очень даже убивают. Кажную ночь. Если угодно – могу проводить.
– Да ведь тут два шага до вокзала. Спасибо.
– Не стоит благодарности. Изволите на Золотоношу ехать? К сродственникам?
– Нет, я до Драбова.
– Вы не из тех ли княгинь Кантокудиных, что дотла сожгли намедни?
– Нет, я не из каких княгинь. И спасибо, не надо больше провожать.
– Я чуточку только. А вы напрасно отказываетесь. Немцы ведь тоже охальники. Знаете, даже кабанов подкалывали первое время. Теперь, конечно, отъелись. Да-а… А Кантокудиных под орех разделали. Они и не знакомые ваши?
– Нет.
– Под Драбовом нынче резня – страшное дело. Брат на брата пошел. Т. е. шушера, голь, деревенщина – на тех, которые самостоятельные. Именья как свечи горят. Я бы и ехать не советовал. Остановиться, в случае чего, у меня можно. Я вдовец. Но теща жива. И прочее. Или вы на Драбов, может, к сродственникам, а то и к супругу с деточками?
– Да, да… А вон и вокзал.
– Да что вы, мадам, шаг припускаете? Ночь очень даже прекрасная. Поезд нескоро.
– Вы бы оставили меня в покое. Мне не хочется разговаривать.
– Прошу прощения. Я хотел только еще спросить, что в Киеве – сушь?
– Сушь.
– А касающе светопреставления, ничего не говорят?
– Не слыхала.
– А у нас слышно. Антихрист ведь уже есть, народился. Военные ужасы были. И брат на брата пошел, куда же вы припускаете, как от лиходея какого. Разве я что-нибудь не так сказал? (Снимает картуз и низко кланяется.) В таком случае прошу прощения. Счастливого вам пути. А на Драбово все-таки ехать не советовал бы. Надумаете – передумаете – мой дом вот он, в з этажа кирпичный. Фамилия Подопреев. Меня тут все знают.
Буромка[839] горит. Немцы зажгли ее со всех концов. Прилетели для этого на аэропланах (карательная экспедиция за какое-то ослушание). На густой влажной темноте ползущей на небе в виде дракона тучи пылают два далеких багровых зарева. Неяркая желтая луна глядит тоже зловеще и беспредельно уныло. А соловьи в саду в пологом овраге не смолкают ни на минуту, и свист их тоже кажется зловещим – как будто отныне всё будет иметь одно значение – убийства, ненависти, крови, кошмарных форм вражды и насилия.
Вдруг дикий топот множества конских копыт ворвался в соловьиный свист, и заметались по степи силуэты лошадей. Они вырвались из конюшни – есть такая лошадь из них, которая умеет отпирать дверь сарая.
Хозяин хутора (брат врача А. Р. Кветницкой), массивный, по-степному неуклюжий – сам как огромный мешок с мукой, и одежда на нем как мешок, – выкатился, сопя от одышки, навстречу лошадям. И диким голосом, полным отчаяния, свирепости и бессилия, заорал:
– Куды? Куды?! – и замахал обеими руками на лошадей.
Долго гоняли их. Луна стала кроваво-медной и укатилась к горизонту. Небо и звезды вверху побелели, сильнее запахли полынь и душистые васильки. Потянул утренний ветерок. На побелевшем небе у восточного горизонта ровным далеким заревом медленно занялась заря.
Старушка, мать владельца хутора, рассказывает эпически:
– У них у всех (у крестьян) есть один секрет. Такой – шоб, если немцы их из Буромки выбьют, прижукнуть пока что и покориться. А если не выбьют, всех буржуев по всем хуторам и по имениям вырезать. Так вот, значит, как в Буромке повернется, так и нам судьбы ждать. Может быть – будем живы. А может быть – и нет. Я так своей неважной головой рассуждаю: от своей доли отказываться нельзя. Перекрещусь на ночь, окно-дверь перекрещу – и сплю себе спокойно. Что я против Божьей воли сделаю. Молодых наших мне, конечно, жалко: ночей не спят, вскакивают, в окна смотрят, слушать выбегают, что в степу робится…
Рассказ флегматичного степняка.
Священник наш в ризу оделся, как немцы пришли, и с крестом в канаву лег. Немцы его так снарядами и поливают (в М. Чавельче было).
Но, однако, один офицер немецкий его заприметил. И подходит к нему с переводчиком и говорит: “Идите отсюда скорей”. И спрашивает при этом:
– Вы почему против гетмана? – А батюшка наш ему: – Я ничего такого не знаю. Мое дело в церкви молиться. – Немец ему – через переводчика: – Как так в церкви? Ваше дело прихожан поразъяснять, как и что, – чтоб против нас не шли.
Поп наш говорит: – Хорошо. Вы какую следует мне бумагу пришлите. Я за обедней прочту.
А снаряды у них хорр-рошие. Я один стакан с нарезом себе раздобыл – свесил – два пуда в нем. Много они их задарма по степу накидали. Правду сказать, мало народу покалечило у нас. Говорят, они так нарочно бросали, чтоб напугать больше, а чтоб народ живой остался и на них работал. Между прочим, гайдамаку одного живым в землю зарыли. Всего было. Я так думаю, что боротьбе этой конца-краю не будет (раскуривая трубку)!
8 июня. 1918 год. Личные воспоминания Мировича
…Третьего дня это было.
Я вошла в столовую поздно, в 11-м часу[840]. Мне подали чай. Но раньше я решила поговорить по телефону и вышла для этого в вестибюль (огромная комната между гостиной и столовой). В это время со звуком пушечного выстрела распахнулась одна дверь, за ней другая. И еще где-то сильно стукнули оконные рамы, зазвенели стекла.