Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Фаворских: Мария Владимировна и Владимир Андреевич показали свои картины. Миловидные, палево-розовые пейзажи Марии Владимировны (влюблена в “душу деревьев”). Чудесные гравюры Владимира Андреевича. Подарил мне Кутузова на фоне горящей Москвы. Маленькая Раутенделейн[837] (их дочь, Машенька – 19 лет) удачно схватила Никин профиль. Дарила мне его – но я постеснялась взять. Какое благообразие быта внешнего и внутреннего в этой семье и какая причарованность к искусству. Ничем другим как будто и не живут. И эта сила творческого устремления помогает (особенно отцу помогает), не надломившись, перенести огромное горе – гибель обоих сыновей на фронте.
…Печаль о Тане – но не смею жалеть ее (есть души, в такой мере с головы до ног вооруженные – волей, силой особого рода гордости, что испытания, какие бы то ни было, веришь, они вынесут, не изменив себе и с пользой для душевного роста (Вера Фигнер, Людмила Волкенштейн). В Танином же случае помимо всего нет “состава преступления”[838]. Она далека от всякой политики, от политических интересов, рыцарски лояльна предержащей власти, перворазрядно способный, добросовестный и высококвалифицированный культурный работник. Невыгодно государству таких людей отрывать от дела надолго.
4 октября
8 часов вечера, очень темного, сердитого, с дождем и ветром, с людьми, бегущими опрометью по улицам, исключая редких фигур под зонтами или в дождевых прозрачных плащах – голубых, бледно-зеленых, красных, розовых…
Вернулась из Зубова к своему столу, к Георгию Чулкову (перечитываю “Годы странствий”), к Брюсову, Андрею Белому, Вячеславу Иванову, какие поглядели на меня с чулковских страниц 1905-го, зенит жизненного пути Мировича. Все, чем жили эти имена, и вокруг них московские и петербургские интеллигенты, все в те годы было фоном и нередко отправной точкой и моей внутренней (да и внешней порою) жизни и мысли. Чулков умно сформулировал, что такое декадентство в истории русского интеллигента.
“Декадентство – не только литература. В нем есть своя изначальная сущность. Декадентство есть прежде всего своеволие, отъединение, самоутверждение, беззаконие”.
“Торжествовала злокачественная идея, что «все позволено», что нет никаких святынь, нет норм, нет законов, нет догматов, что на все «наплевать»”.
Сейчас мне трудно представить, как могла вынести душа – целый ряд лет – этого чистилища, а подчас и одного из кругов ада. “Тень Люциферовых крыл” несомненно витала надо мной и над сестрой в какие-то острые моменты дерзания, своеволия и отчаяния. Может быть, потому я могла это вынести, что, по удачному определению Георгия Ивановича, в декадентстве “свет смешивается с тьмой”. И были периоды, когда озарял душу луч света. Мы пели литании Сатане (по-французски, дуэтом!), а через некоторое время бросались в Черниговскую пустынь к старцу Варнаве, в Новый Иерусалим к какому-то еще Варсонофию, который оказался настолько пьяненьким, что не мог связать двух слов. Как за единственный спасательный круг держалась душа в этом бурном круговороте за чувство, ничем не утоленное, безнадежное, даже неизвестное человеку, пробудившему его. Потом – новые, столь же платонические, с другими оттенками встречи. Душа питалась в них не то иллюзией “мистериальной близости”, не то смутной жаждой и безумными надеждами на брачную близость, на рождение ребенка (велика была потребность дать жизнь какому-то младенцу). Потом это прошло. Теперь я понимаю, что дети, семья или даже просто одно дитя для женщины такого душевного склада, как мой, явилось бы приостановкой, а может быть, и окончательным срывом пути, ради которого душа была вызвана к воплощению в жизнь по эту сторону могилы. У меня перед глазами прошло несколько примеров, где семья суррогатным питанием обманула духовные запросы и лишила женскую душу “алкания и жажды правды”, и работы, и опыта, сужденного тем, кто “шествует одиноко подобно носорогу” (из Бхагавадгиты). Вспомнились сейчас слова из нашей беседы с Л. Толстым, сказанные им, когда на вопрос его: есть ли у меня муж, дети? – я ответила: нет. Я одинока. На глазах у него блеснули слезы, и он взволнованным голосом произнес: “Одиночество – великое благо”. И тут же прибавил: “Если его вынести”.
31 октября. 7-й час вечера
“На переходе” между двумя дверями, балконной и вестибюльной. В когтях гриппа.
О Екатерине Васильевне (“сестре Екатерине”, как стала звать ее в последние годы) пришла мысль и присоединилось посвящение лишь тогда, когда неожиданно для меня появилось Ваганьковское кладбище. И тогда со всем живым, светлым очарованием встал образ этого прекрасного существа, которое дано было мне встретить на моем шатком и валком пути. Прекрасного прямой, как струна, линией своей дороги, служением своей правде, верностью ей до конца. Прекрасного всем обликом своей жизни и ноябрьскими предсмертными днями ее, высокомужественным, одухотворенно-строгим спокойствием перед лицом смерти.
Мы встретились в Ростове-на-Дону, в его страстные батайские дни. Жили в одной квартире. Впечатление, каким она вошла в мою душу, уцелело в четырех строчках (остальные потерялись):
Изгнанническая келья – был уголок, задернутый занавеской, в аристократической семье, где и мне пришлось ютиться – приют был как плата за урок. Семья эта пробиралась за границу. Меня звала, обещая – на паях – открыть какую-то школу в Лионе. Но я, как и Екатерина Васильевна, не мыслила себя в годину бедствий и чего-то огромно-важного, творившегося с нашей родиной, – существом, от нее отдельным. Аристократическая семья уехала, а мы вдвоем поселились у богатого еврея-адвоката. Боясь постоев, он искал подходящих квартирантов. Нас рекомендовала его племянница, знакомая Екатерины Васильевны, немолодая, с пепельно-седой, точно напудренной головой, похожая на восковую фигуру т-те Помпадур, синеглазая пианистка. Она скоро умерла от тифа. В городе свирепствовал сыпняк – мимо окон с утра до вечера тянулись похоронные процессии на кладбище.
Белые отступили до Батайска и оттуда каждый день обстреливали город. Приходилось по утрам выходить за провизией. Торговки продавали судака, сулу (тоже из рода судаков), картофель, хлеб. Во время этих выходов иногда начиналась канонада. Ухали пушки. Раздавались взрывы то с одной, то с другой стороны. Чаще всего со стороны рынка, куда и устремлялись наши пути. Уговорились ходить по очереди. В эти дни ожиданий – вернется ли живой спутница – и окреп “роман”, и остался освященный близостью смерти и пожаром войны и революции – в особом наджизненном значении, до самого дня последней разлуки.