Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рассвете следующего дня, хмурого и дождливого, виновных забросали камнями.
Евмен, присутствовавший как на суде, так и на казни, вошел в шатер к Каллисфену и увидел, что тот весь трясется, бледный, как мертвец, и в тревоге заламывает руки.
– Кто-то назвал твое имя, – сказал ему секретарь.
Каллисфен со стоном упал на табурет:
– Значит, все кончено, да?
Евмен не ответил.
– Для меня все кончено, верно? – крикнул историк громче.
– Твои фантазии обретают плоть, Каллисфен. Они облеклись в плоть этих мальчиков, которые сейчас лежат под кучей камней. Такой человек, как ты… Разве ты не знал, что словом можно убить больше людей, чем мечом?
– Меня будут пытать? Я не выдержу, не выдержу. Они заставят меня сказать все, что захотят! – прорыдал Каллисфен.
Евмен кивнул в замешательстве:
– Мне очень жаль. Я лишь хотел тебе сказать, что скоро за тобой придут. У тебя не много времени.
И ушел под проливным дождем.
Каллисфен в отчаянии огляделся, ища какое-нибудь оружие, какой-нибудь клинок, но вокруг были одни папирусные свитки, его труды, его «История похода Александра». Потом вдруг ему вспомнилась одна вещь, которую давно следовало уничтожить. Историк подошел к скамье с ящиком, пошарил, замирая от страха и тревоги, и наконец сжал в пальцах железную шкатулку. Там лежали завернутый в ткань свиток и стеклянная бутылочка с белым порошком. На папирусе было написано:
Никто не может уследить за развитием болезни. Но это средство дает те же симптомы.
Одна десятая лептона[52] вызывает тяжелую лихорадку, рвоту и понос в течение двух или трех дней. Потом наступает улучшение, и кажется, что больной на пути к выздоровлению. На четвертый день лихорадка возвращается со страшной силой, и вскоре наступает смерть.
Каллисфен сжег записку, а потом проглотил все содержимое бутылочки. Когда пришла стража, историка нашли лежащим навзничь среди свитков «Истории» с полными ужаса, широко раскрытыми, уставившимися в одну точку глазами.
Глава 51
Отчетливо вырисовывалось побережье Фокиды, выступая из вечерней дымки, а тучи на небе и морские волны горели в свете заката. Ветерок легко гнал судно через Эгинский залив. Аристотель прошел на нос корабля, чтобы посмотреть, как причаливает судно, и вскоре сошел на небольшой Итейский пирс, где толпились швартовщики, грузчики и торговцы священными предметами.
– Хочешь барана предложить в жертву богу? – спрашивал один. – Здесь он вдвое дешевле, чем в Дельфах. Посмотри на этого ягненка: всего четыре обола. Или пару голубей?
– Мне нужен осел, – ответил философ.
– Осел? – ошарашенно переспросил торговец. – Ты, должно быть, шутишь: кто предлагает богу осла?
– Я вовсе не собираюсь приносить его в жертву. Я собираюсь на нем ехать.
– А, это меняет дело. Если так, смотри: у меня есть друг – погонщик ослов, у него много послушной и спокойной скотины.
Торговец сразу увидел, что перед ним ученый, книжный человек, наверняка мало склонный к верховой езде.
Они договорились о цене за три дня пользования и о залоге, и Аристотель в одиночестве отправился к святилищу Аполлона. Час был уже поздний, а народ обычно предпочитал подниматься в рощу роскошных серебристых олив утром, при свете, но не в сумерках, когда вековые стволы превращаются в угрожающие фигуры. Спокойный шаг осла способствовал неспешным размышлениям, а последнее тепло опускавшегося к морю солнца согревало руки, озябшие от вечернего ветра, который, наверное, прилетел с первого снежка на горе Китерон.
Философ думал о долгих годах, в течение которых он не переставая расследовал убийство царя Филиппа, преследуя ускользающую обманчивую истину.
Известия, приходящие из Азии, огорчали: Александр, похоже, забыл уроки своего учителя, по крайней мере те, что касались политики. Он ставил варваров на одну доску с греками, одевался, как персидский деспот, требовал «низкопоклонства» и верил слухам, распространяемым его матерью Олимпиадой, о своем божественном происхождении.
Бедный царь Филипп! Но такова уж судьба: все великие люди – Геракл, Кастор и Полидевк, Ахилл, Тезей – называют себя отпрысками какого-нибудь бога или богини… Александр не мог стать исключением. Да, это можно было предвидеть. И все-таки, несмотря на все это, Аристотелю не хватало Александра и он бы все отдал, чтобы снова повидаться и поговорить с ним. Кто знает, как он там? Сохранил ли забавную привычку склонять голову к правому плечу, когда слушает или читает берущие за душу слова?
А Каллисфен? Пишет, несомненно, бойко, хотя ему и немного недостает критицизма. А вот со здравым смыслом у него и впрямь плохо. Кто знает, как он выпутывается из экстремальных положений в недоступных местах, среди диких народов, в лабиринте интриг кочующего двора, непостоянного и оттого еще более опасного. Известий от племянника не приходило уже несколько месяцев, но, конечно, почте нелегко преодолевать столь обширные пространства с пустынями и плоскогорьями, бурными реками и горными хребтами…
Философ ударил пятками своего осла, желая добраться до вершины прежде, чем стемнеет. Ах да, убийца… Должно быть, изощренный злобный ум, раз до сих пор он смеется над философом и всеми прочими. Первый след привел к царице Олимпиаде, но подозрение оказалось маловероятным: вряд ли жена Филиппа совершила бы такой демонстративный жест – увенчала труп исполнителя убийства. К тому же у царя было много друзей, и она могла дорого заплатить за подобную выходку, тем более будучи иностранкой и потому вдвойне уязвимой и беззащитной. Затем Аристотель развивал гипотезу о преступлении, связанном со страстью, – историю о мужеложстве, в которой Павсаний, убийца, отомстил Филиппу за оскорбление, понесенное от Аттала, недавно ставшего царским тестем, отца молоденькой Эвридики. Но теперь Аттал мертв, а мертвые не делятся сведениями.
Равномерный стук ослиных копыт по каменистой дороге сопровождал раздумья философа, словно задавая спокойный ритм его мыслям. Ему вспомнилась беседа с невестой Павсания на могиле холодным зимним вечером. И вот третья гипотеза: как только последняя жена Филиппа, юная Эвридика, родила сына, ее отец Аттал измыслил дерзкий план – убить Филиппа и объявить себя регентом при внуке, который по достижении зрелости должен взойти на престол. Такой замысел мог иметь известные шансы на успех, поскольку мать ребенка, в отличие от Олимпиады, была чистокровной македонянкой. И совершенно логично план завершался убийством Павсания, единственного свидетеля заговора. Но это так и осталось недоказанным предположением, поскольку Аттал после смерти Филиппа никак не попытался захватить власть. Возможно, он бездействовал из страха перед Парменионом. Или Александром?
Но в таком случае