Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Главное, кому ты это посмела заявить? Человеку, который столь тщательно следит за своим здоровьем, что гигиена давно стала для него превыше всего! Да я за здоровье жизнь готов отдать! Тебе и не снилась такая гигиена, какую я развожу! Запомни: умирать буду, а тебя больше не поцелую, на коленях будешь молить, в ногах валяться, песок целовать, по которому я ходил…
В то время Флавий еще балансировал между сплином и страстью, а тут уже явный обозначился перекос. Только в страшном сне Флавию могло привидеться, что мы с ним дружно, плечом к плечу копаемся в мусорном баке. И где? В самом центре Москвы!
Надо звать Федора, он как раз вынырнул со дна провальной воронки массива Ай-Петри и пока не углубился в сарматские известняки Прикаспия у озера Баскунчак.
Я набрала его номер.
– Слушай, Федя, тут такое дело… надо приехать – забрать кое-какие вещи, откуда-откуда… из помойки! Не просто вещи, это картины художника Ильи Матвеича, моего соседа, я тебе про него рассказывала. Пойми, это очень важно, его картины выбросили, а сам он умер… да нет, он сначала умер, а потом выбросили! Да не его, а картины! Мы должны их спасти!
– О боги! – стонал Федор. – Муж из пещеры вылез на божий свет, не мылся, не брился, хотел выпить пива, возвыситься духом. Нет отдыха измученной душе, только в подземных казематах – ширк-ширк, летучие мыши нарушают блаженную тишину. И что там над нами долбают без остановки, колесный пароход!
– Наверно, они хотят сделать ванну вместе…
– …с нашей? – подхватил Федя.
Но через полчаса был уже во дворе, примчался на грузовой “газели”, косматый, бородатый, с насохшей глиной на комбинезоне, в громадных туристических ботинках сорок пятого размера, в каске с налобным фонарем. Ярким лучом электрического света Федя прорезал тьму и высветил меня с плюшевым медведем.
Он поднял с земли картину и принялся мрачно рассматривать.
– Ну, не знаю. Ты уверена?
Мы стали собирать живописные полотна по три, по две в стопки, носить в машину.
Водитель, увидев, что явные барахольщики тащат какой-то хлам, поглядывал беспокойно, не замарают ли этим хурды-мурды его грузовой отсек. Напоследок я закинула рулон и сумку, рядком уселись в кабину, мишку на колени, и машина тронулась. Тут меня Федя даже приобнял, то ли из нежности, то ли чтобы места побольше было на сиденье.
Водитель сначала хмурый был, потом спросил:
– Э… так это что, картины? Ваши или чьи?
– Мои, – сказал вдруг Федька, – переезжаю, мою мастерскую затопило! Вот и попросил жену пока постеречь.
– А… а вы, уважаемый, художник, да, как вообще, что рисуешь? Пейзажи? Продаешь? У меня дядя в селе Кочкор, художник, до этого он был бухгалтер на предприятии, а как на пенсию вышел, задумал картины рисовать. Его портрет моей матери у меня дома висит, жалко, его немного тоже водой залило, дождь сильный был, мокрый очень, вот думаю, краски купить, подправить лицо, сам дядя Элгазы не может уже, нет его. Там сейчас тепло, надо ехать домой… Какие краски купить, не знаешь? Гуашь называется? Запомню, у меня память хорошая, я до того, как таксистом стал, в школе работал, учителем, арифметике детей учил… – Звали нашего водителя Бабыржан, мы ему понравились, он помог выгрузить наши сокровища и поднять их в квартиру.
За аквариумным стеклом в изумлении наблюдали за этой суетой пара любопытных вуалехвостов, черненький гурами, сомик и три улитки. Пашка суетился, подтаскивал картины, мокрой тряпкой вытирал подрамники от грязи. Сумку с красками вынесли на балкон – для профилактики. Но когда все полотна сложили в штабеля, а медведя, почистив щеткой, усадили на стул, Павел встал руки в боки и сказал:
– Я тебе делаю замечание, Рая, зачем ты налила воду в мотыля и поставила на суп? Я взял это из холодильника и все туда пролил.
– Ха-ха-ха! – захохотала я. – Какое смешное происшествие!
– Особенно для того, кто этот суп съел, – мрачно сказал Федор. – Если у него есть чувство юмора.
Зайти взглянуть на картины Флавий был еще в состоянии. Хотя последнее время о людях искусства отзывался неодобрительно. Иногда мы ходили вместе в кино. Редкий случай, чтобы Флавий дождался развязки. Только одержимые странники в фильме “Птицы”, летящие над горами, пустынями и океанами, рискуя жизнью, ориентируясь по солнцу, звездам и магнитному полю земли, пришлись ему по нутру. Все эти зяблики, щеглы, тучи грачей, гусей и лебедей да клины журавлей тронули его тонкую душу.
Нам еще тогда в стоимость билета вошло по жбану пива “Золотая бочка” и попкорн. А в конце фильма Флавий преподнес мне “Жития святых Оптиной пустыни” и мороженую клюкву.
Обычно его хватало минут на десять, после чего он вскакивал и покидал зрительный зал.
– Это такая плохая актриса, – говорил Флавий про героиню, – ее надо было снимать скрытой камерой в трех позициях: на унитазе – когда у нее запор, там же, когда у нее понос, и третья – когда туалет занят, а у нее болит живот. Была бы такая радость!
О фильме, в котором нам удалось засветиться, – меня, правда, не показали, а Флавий разок промелькнул в похоронной процессии, – он отозвался так:
– Им бы еще хорошего сценариста. Хорошего режиссера. И хороших актеров.
Я любила театр, выставочные залы, концерты, чего Флавий на дух не переносил.
– Не любите ли вы театр, как не люблю его я? – спрашивал он задумчиво, ни к кому не обращаясь.
Писателей он называл заполнителями пространства и признавал только сочинителей крылатых афоризмов. Однажды на пике вдохновения я произвела на свет афоризм:
Она была готова дать каждому, так она любила людей!
– Некоторые горе-писатели думают, что сочинить афоризм легко, – сказал на это Флавий. – Все равно что повестушку или романчик накатать. Им невдомек, что в Настоящем Афоризме не должно быть ни одного лишнего слова и даже звука!
Она была готова дать каждому – так она любила людей!
– Почувствуйте, как говорится, разницу! – закончил он торжествующе.
Флавий вытащил из штабеля один холст, перенес поближе к окну. Краски, мутные в полумраке, вспыхнули, заярчились, и с полотна хлынула масса света, в которой угадывались размытые женские очертания, странные животные, пальмы, молнии, дождь, край окна и какие-то далекие лица, полузабытые, живущие в моем сердце. Они задавали неуловимый ритм, идеально вписываясь в пространство, текучее и бездонное, как наваждение.
– Ну, напустил туману, – сказал Флавий. – Надо матери показать, возможно, тут мутной дымкой подернуты сюжеты Страшного суда. Пусть глянет специалистка. Вдруг это мура, а не живопись? Хорошую вещь не выбросят.
– Ерунда! – неожиданно возразил Федор, выходя из ванной – помытый, побритый, в новой майке-алкоголичке, которую я купила ему в магазине уцененных товаров. – Неоантроп выбрасывает порой драгоценные вещи. У нас под Актюбинском… или Алапаевском… забыл, в подземелье такие сквозняки, все выветривают, все и навсегда, одну пещеру завалили, водиле было лень на свалку пионерить. А эта пещера – колыбель человечества! Три палеолитические стоянки, наскальные рисунки, кучи костей, огненная река и мост в загробный мир, тонкий, как волос, и острый, как меч! Кстати, я там обнаружил диван в хорошем состоянии, хрустальную вазу с отбитым уголком, ковер почти новый и собрание сочинений Паустовского! Была еще соковыжималка сломанная, а ваза пригодилась, в ней горела свеча!