Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …И трепетность ланит, – подхватывал Флавий, который всячески убеждал продюсера, мол, если у партнерши в момент оргазма будут посверкивать железные брекеты, это станет изюминкой и добавит драйва.
Меценат канул в Лету. Но Флавий, сидя без гроша, не имея определенных занятий, обуреваемый грандиозными идеями, не терял надежды!
Впрочем, если б он вообще не произвел никаких телодвижений, а только осчастливил нашу стихийную выставку явлением своей драгоценной мамочки, я и тогда благодарила бы небеса за то, что встретила на своем пути этого самобытного человека.
Без десяти явились Флавий и Агнесса. Флавий, как обычно – в свитере под байковой малиновой ковбойкой, вытянутых на коленках брюках, в неизменных белых носках с красными пятками. Как-то в вагоне метро мы с ним увидели бабусю в таких же носках, Флавий даже смутился, он высоко ценил эти носки: если в них, утверждал он, шагать по проезжей части дороги по ходу движения, никто тебя не задавит, все почтительно будут объезжать.
Зато сиятельная дочь короля Эдессы – первого оплота крестоносцев за голубым Евфратом, увы, завоеванного эмиром Алеппо Занги, мечтавшего прибрать к рукам Дамаск, а там и всю Большую Месопотамию в зоне Плодородного полумесяца, однако внезапно сложившего голову при дурацких обстоятельствах: проснулся среди ночи, увидел слугу, пьющего из его кубка, поклялся утром сварить мерзавца живьем и спокойно уснул, а тот со страху, недолго думая, зарезал грозного эмира-сельджука, бежал и спрятался в осажденной сирийской крепости, – короче, Агнес де Куртенэ оделась явно на вечерний выход. Томная и женственная, в сапфической хламиде из черно-красного плюша, от которого чуть веяло заветным сундуком бабушки Иоветы, с ярко-синим индийским шарфом на шее, – Федька просто охренел, когда ее увидел.
Презрев застолье, она пустилась обозревать картины – в лорнет.
– Любопытно, – услышала я ее величаво-певучий голос. – Что-то в этом есть… Какая-то лучезарная сила, которая лепит мир на свой лад. Поэзия на холсте, авангард, напоминает Вейсберга по живописной манере. Это же один московский круг! Белое на белом… Только у того были банки, шары и белые кубы… А тут, часом, не раввин Симеон, по слову которого содрогалась земля и слетались ангелы? – спросила она у Флавия.
– Если бы я был уверен… – заметил сын этой августейшей особы.
– В чем?
– Да хоть в чем-нибудь!
– Вот мы и просим дать нам консультацию, – сказал Федор. – Но только точно, ясно, авторитетно: нетленка это или безнадежная мазня?
В дверь позвонили. На пороге стояли два человека в почтенных летах. Слегка полинялый субъект с можжевеловой тростью галантно представился:
– Мечислав Иванович Бредихин.
– Если Мечик явился на вернисаж – ожидайте отличных продаж! – возвестил его спутник с белой круглой бородой в двух рубашках – снизу желтая, сверху синяя в черный рубчик – Георгий Самоквасов.
– Надеюсь, мы не опоздали? – поинтересовался вальяжный Мечислав Иванович, наметанным глазом просекая уголок с фуршетом.
Чинной походкой, не отвлекаясь и не сворачивая, они направили стопы к праздничному столу. На локоток Самоквасов набросил пиджак, безрукавку, под мышкой зажал твидовую кепку, но это не помешало ему наполнить “бокалы” себе и мэтру.
– Нам, привыкшим на оргиях диких, ночных пачкать розы и лилии красным вином, никогда не забыться в мечтах голубых сном любви, этим вечным, чарующим сном… – продекламировал Мечислав перед тем, как пригубить вино.
– За искусство! – подхватил Самоквасов.
– За наше вечное, безграничное, высокое и святое русское искусство! – добавил его велеречивый друг.
Они осушили чарки и тут же наполнили вновь.
– За мастеров кисти! – провозглашал один. – За наших прославленных и непризнанных, маститых и только-только вступающих на сей тернистый путь…
– Да не оскудеет земля русская талантами! – отзывался второй, опрокидывая стаканчик за стаканчиком.
Ясно было, что оба они пользуются в Союзе художников большим влиянием.
– Неплохое саперави, вы не находите? – заметил Мечислав Иванович, изнеженный и привередливый, уминая мои канапе с маслом, луком и селедкой.
– Кстати, никто так не умеет подделывать вина, как грузины и молдаване, – ответствовал Самоквасов. – Представьте, однажды на вернисаже я чуть ли не насмерть отравился киндзмараули! С молдавским вообще вышла хохма – ребята на открытии поставили бутылку марочного каберне, а там оказалось домашнее мерло!
– Льют что попало и клеят этикетки! – возмущался Мечислав. – А помните, было время, на вернисажах подавали шикарное калифорнийское Franzia?
– Хорошее винцо, – соглашался Георгий. – Теперь по большей части выставляют испанское или недорогое итальянское…
– На вкус – будто все из одного корыта, что Италия, что Испания, – ворчал Бредихин.
Мое застолье показалось им не вполне обильным.
– Любезная моя! У вас в доме есть колбаса? – поинтересовался Бредихин. – А то я с утра не емши, пришлось присутствовать на заседании в Академии художеств, забегался, не успел пообедать.
Пашка сгонял на кухню, притащил старику бутерброд с колбасой.
– Мальчик, слушай, а можно еще один сэндвич для моего закадычного друга? – попросил Бредихин. – Георгий Самоквасов баллотируется в президенты Академии художеств, ему надлежит усиленное питание.
– Ладно, – сказал Пашка и сварганил еще один – для будущего президента.
Все были при деле. Федор, как заправский хозяин салона, сопровождал Агнессу, брал картины, переносил их поближе к лампе, подставляя пустую раму, выданную нам отцом Абрикосовым, видимо, когда-то в этой раме было заключено единственное произведение искусства в нашей семье. Впрочем, была ли в ней картина, никто не помнил.
Возможно, она полвека ждала этой минуты, чтобы обрамить работы Золотника, хотя не очень-то подходила по форме и по размеру, но все равно придавала какую-то значимость живописцу, которому явно было до лампочки, станут вешать на стенку его картины или не станут, главное – обрисовать эту силу беспредельности, встроить в окружающий космос прямоугольник личного космоса, потеснив реальность, набросить заплату на ветхую и самопальную ткань вселенской материи, залатать – куском своего добротного полотна – и довольно. А рама – это тлен и суета.
– …Как преображается в раме картина! – изумлялся бывший Степа Жульдиков, а ныне абстракционист Блябляс. Его дедушка, грек, носил эту благородную фамилию, внук ее себе присвоил. Решил вырваться из нашего рабства хаоса, гнета и печали в царство грез и галлюцинаций – на Пелопоннес, поближе к святилищу Зевса в Олимпии, жениться на гречанке и начать жизнь сначала, получая питание прямо из мирового пространства.
– И прежняя фамилия была благозвучной, – сказала я, – и нынешняя ласкает слух!
– Так что шило на мыло, – простодушно заметил Федор.