Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Устал, Лепехин? – спросил Лоповок.
Лепехин молча приложил ладонь, приветствуя капитана, повернулся и, разъезжаясь ногами в талом снегу, пошел к мотоциклу – дырявому, смятому, едва живому отбросу войны.
Сел, качнулся взад-вперед на скрипучем, с оборванными пружинами сиденье, ощупал ладонями посеченное, горячее от солнца железо бензобака, потом уперся каблуком в торчок запуска. Мотор захакал бензиновым смрадом, противясь лепехинскому надоеданию, но, когда Лепехин выжал ручку газа, взревел так густо и грозово, что задрожали, задзенькали зарешеченные с внешней стороны окна склада и к стеклу одного из них приблизилась лобастая, с приплющенным носом физиономия штабного писаря, и рядом с ней заерзал влево-вправо толстый белый кулак.
По колее, пробитой громовским «виллисом», Лепехин вырулил на улицу, где колготились молодые, не отличимые друг от друга пацаны в военной форме, зубастые и голосистые, обрадованно улыбающиеся солнечному дню солдаты пополнения – от одинаковости одежды, от одинакового настроения, одинаково непривычного обостренно-веселого состояния эти парни все до единого были на одно лицо: попроси сейчас запомнить наиболее выдающиеся черты любого из них, а через час выложить памятку на бумагу, Лепехин, ей-богу, не справился бы с этим простым, проще быть не может, заданием.
Он подъехал к хате, где уже останавливался, почувствовал, что во внешности дома что-то изменилось – уютнее и прибраннее стал, а плетень, на котором любила сидеть малахольная курица Мери, в нескольких местах порванный неосторожными танкистами, был поднят, дыры эти залатала заботливая хозяйская рука, для прочности по обе стороны плетня были забиты в землю колья – свежие, недавно оструганные. Над крышей поднимался столб плотного, коричневатого, что бывает, как правило, от шлакового топлива, дыма.
Лепехин оставил мотоцикл у плетня, на нижней ступеньке крыльца обстоятельно вытер, оскоблил ноги о вбитую в деревянную ступеньку скобу, поелозил подошвами по дереву, проверил боковины и задники сапог – не грязные ли, потом поднялся на верхотуру крыльца и стукнул кулаком по дверной ручке. Дверь была обита войлоком, стучать можно было только о дверную ручку. В ответ услышал длинное, певучее, с растянутыми гласными: «Войдите!»
В избе было сумрачно после ослепительного блеска, сияющего за окнами, и тепло-звонко гудела-постанывала печь, в которой горели кизяки, политые керосином. Попав со света в темень, Лепехин не сразу разглядел, что в хате, кроме старичка «дворянина», сухонького, как прошлогодний гриб, с белой, хорошо прочесанной куделью бороды на пропеченном и проветренном до черноты лице и совершенно голым, без единого следа растительности черепом, находится еще молодайка в закатанной до локтей линялой солдатской гимнастерке, рвущейся на груди. «Наверное, та самая, что была на хуторе. Недаром сетовал старик», – подумал Лепехин. Молодайка беззастенчиво оглядела его с головы до ног и прикусила припухлую яркую губу, пытаясь удержать беспричинный смех.
– Здравствуйте, – проговорил озадаченный таким приемом Лепехин.
Старик, видно, не склонный в эту минуту разговаривать, беззвучно кивнул, молодайка как эхо откликнулась:
– Здравствуйте!
– А я опять на постой к вам… На сутки. Можно?
– Значит, пока я на хуторе хлеб-соль добывала, это вы здесь жили? – протянула своим певучим голосом молодайка. – Отчего же? Отчего нельзя? – вдруг зачастила она. – Если не ты, так на постой другие придут. Наше дело такое – только квартирантов меняем да меняем. Вечером ложится спать один, а просыпаешься поутру – глядь, на его месте другой уже ворочается. Так что, – она сделала жест рукой, приглашая Лепехина войти, смело располагаться.
– А я не один… – сказал Лепехин.
– Вдвоем? С другом? Так давай вдвоем. Веселее будет.
– У него мотоциклетка, – подал голос дед. – Мне ровесница. Прошлого века…
– Хоть с мотоциклом, хоть с телегой, хоть с мататой, – расхохоталась молодайка. – С чем хочешь. Все равно можно.
Лепехин, смущаясь молодайки, снял рукавицы и, не найдя, куда положить, приспособил рядом с питьевым ведром, прикрытым мокрой вздувшейся фанерой.
Старик задумчиво следил тусклыми, безразличными глазами за молодайкой. Молодайка, чувствуя на себе этот взгляд, несколько раз недовольно зыркнула в его сторону…
– Все ревнует. К Петьке, мужу моему, ревнует… А где муж-то? – Она всхлипнула коротко, губы ее обметала сетка морщин, а около рта проступили две горькие линии. – Как в сорок первом ушел на войну, так ни слуху ни духу. Ни письма, ни записки. Как в воду канул. Уж и костей, наверное, не найти теперь.
– Может, найдется, – сказал Лепехин. – У нас вон в медсанбате санитарка была, Варя. Ушла на фронт за пропавшего без вести мужа мстить. Муж-то тоже, как и у вас, попрощался в сорок первом и пропал – ни вестей от него, ни весточек. Вот тогда и собралась Варя за своего мужика расплачиваться. А год-то был уже, слава богу, тысяча девятьсот сорок третий. Ну, воевала она нормально, раненых из-под огня человек полтораста вытащила, случалось, и по фрицам стреляла… Месть, она есть месть… А однажды муж среди бела дня заявляется в медсанбат. В офицерских погонах, ордена в два ряда. Оказывается, почти три года провел в тылах, задания специальные выполнял. Вот ведь как бывает.
– Ну с моим такого не случится, – неуверенным голосом проговорила молодайка, – ордена в два ряда… Погоны офицерские… Это дед у нас храбрый, до сих пор молодцом старается выглядеть, а муж-то – простачок. Простачкам всегда на войне плохо, всегда они головы под пули подсовывают.
Она всхлипнула, выхватила из фартучка шелковый, сделанный из парашютного полотна платок, промокнула им слезы, машинально улыбнулась. Улыбка получилась виноватой, растерянной.
– Как зовут-то вас? – Лепехин сбросил с плеч шинель, повесил ее на глубоко вбитый в бревенчатую стену гвоздь-дюймовку, присел на высокий порог.
– Как, как? Раскакался, – неожиданно рассердилась молодайка. – От каканья деньги в кармане перестают водиться. Зинаидой зовут… Проще простого.
Лепехин вытащил из кармана кисет, посмотрел на деда, спрашивая взглядом, будет тот курить или нет, дед, подняв коричневый, прокопченный густым самосадным дымом палец, отрицательно пошевелил им.
– Ой, да у него свой есть. По собственному рецепту изготовленный. – Молодайка засуетилась, спешно двигаясь но горнице от печки к столу, от стола к печке. – Вы ему не предлагайте, других табаков он не признает. Свой да свой…
«Как же, как же… Раньше курил мой, а сейчас не признает? Ну-ну». – Лепехин скрутил «козью ногу», запалил ее, затянулся, стряхнул пепел в большую консервную банку из-под «второго фронта», оставленную связистами.
– А ваше имя-отчество? – спросила молодайка. Приспособив ухват на деревянном катке, она вытаскивала из печного нутра чугунок. – Помоложе не могли прислать? – вдруг произнесла она, отвернув от печного зева лицо и сдувая со вспотевшего лба прядь волос. – Так-то ты симпатичный, а вот насчет возраста начальник твой ошибся. Помоложе мог бы подобрать.
– Иваном меня кличут. – Лепехин загасил «козью ногу», окурок развернул и ссыпал остатки табака назад, в кисет. – Можно без отчества… А вообще-то отчество есть, Сергеевич. Иван Сергеевич.
– Ого! Как у Тургенева. Из каких же