Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты нам голову не морочь! – зло закричали из толпы. – Выдай сначала Милославского со товарищи, тогда и успокоимся. Если добром не дашь, то мы их сами возьмём по нашему обычаю!
Царь сидел на коне и был обращён лицом к московской дороге, а толпа стояла к ней спиной и не видела, как посланные Куракиным стрельцы входили в село. Увидев царя, окружённого бунтовщиками, они побежали ему на помощь. Царь тоже проявил находчивость: он ударил коня нагайкой, бросил его прямо на толпу и закричал:
– Ловите и бейте бунтовщиков!
Придворные и стража опомнились, взялись за оружие и окружили царя. Ходоки были безоружные, среди них началась паника, и толпа мгновенно рассеялась. Часть людей бросилась к Москве-реке, часть – обратно на московскую дорогу, кто спрятался в лесах и соседних деревнях, а многие были перебиты и схвачены на месте. Человек сто пятьдесят царь приказал для острастки повесить в Москве, некоторых били кнутом, клеймили буквой «Б» – «бунтовщик» и ссылали на вечное поселение в Сибирь, Астрахань и на Кавказ.
Медный бунт был подавлен, но медные деньги имели хождение ещё один год.
А потом их снова заменили на серебряные.
Первый «западный» финансовый эксперимент с треском провалился.
И видя царь, что в денгах почало быть воровство великое и много кровопролития учинилося, а те медные денги год от году подешевели…, велел те медные денги отставить и не торговать.
Бунт Григорий Котошихин вместе с другими подьячими и писцами переживал в стенах Посольского приказа, выглядывая из окошка на паперть Архангельского собора, чтобы убедиться, не прорвалась ли толпа в Кремль. Они не услышали, как сзади к ним подошёл повытчик Савелий Собакин и начал «охаживать» их указкой по спинам:
– Вам бы всё бездельничать, сучьи сыны! – засипел он, брызгая на них слюной. – Вам велено что делать? Ты, Гришка, закончил столбцы про свейские дела? А? Завтра спросит думный дьяк – что я ему отвечу? А ты, Никишка, опасную грамоту для голландцев переписал? А ну по своим местам!
Ох уж эти столбцы! Ох уж эти опасные грамоты! Надоели они всем хуже горькой редьки. То ли дело находиться при каком-нибудь посольстве – по крайней мере, что-то новое увидишь. Или попасть бы в Казённую палату, где вместо документов и книг хранились царские сокровища: посуда, драгоценности, меха, мебель и прочая и прочая. Из запасов Казённой палаты отбирались поминки для иностранных послов и королей, работали там, как правило, люди торговые, понимающие толк в вещах. Сам дьяк Алмаз Иванов, купец гостиной сотни, начинал свою карьеру в Казённой палате.
После возвращения из Стокгольма Котошихин был определён в повытье, занимающееся шведскими, датскими, голландскими и английскими делами, во главе которого стоял приписной дьяк Собакин, во всех отношениях оправдывающий своё прозвище. Он строго следил за тем, чтобы подчинённые ему младшие подьячие и писцы во время и аккуратно составляли записки, отписки, справки и прочие документы, подшивали бы их в столбцы, приобщали в тетрадки, а из тетрадок сшивали и посольские книги – основные источники сведений по той или иной проблеме или стране. Сам Собакин сочинял документы и подписывал некоторые из них – отсюда и звание такое – приписной подъячий. С него тоже спрашивали по всей строгости.
Все разбежались по местам и начали скрипеть перьями. Двери и ворота были заперты на запор, и все со страхом ждали своей участи, понимая, что если бунтовщики проникнут на территорию Кремля, то несдобровать никому. Разница между Посольским (внешним) и другими (внутренними) приказами простым людям была не ведома. Все служилые для них были людьми ненавистных бояр, а значит, считались ворами и изменниками.
После Кардисского мирного докончания Котошихина в Москве ждал сюрприз: его избёнка была взята на царя! Мало того, что
«…Когда я находился при заключении кардисского мира, у меня отняли в Москве дом со всеми моими пожитками, выгнали из него мою жену; всё сделано было за вину моего отца, который был казначей в одном московском монастыре и терпел гонения от думного дворянина Прокофья Елизарова, ложно обнесшего отца моего в том, что будто он расточил вверенную ему казну монастырскую, что впротчем не подтвердилось, ибо по учинении розыска оказалось в недочёте на отце моём только пять алтын, равняющихся 15 шведским рундштюкам; но несмотря на то мне, когда я вернулся из Кардиса, не возвратили моего имущества, сколько я ни просил и на заботился о том».
Во время Медного бунта Гришка никакого страха не испытывал и в глубине души в чём-то и сочувствовал бунтовщикам: а как же можно было выжить прочим незнатным людям при такой-то дороговизне? А то, что некоторые бояре наживались на скупке серебра, было всем известно. Он сам слышал, как Ордын-Нащокин пенял их и говорил, что «на этих бл… й креста нет». Он всё чаще задумывался над смыслом происходившего и всё чаще приходил к неутешительным выводам.
Беспричинное изъятие из жизни родителей и полное разорение семьи послужили для Гришки дополнительным толчком к осмыслению своего положения. Вернувшись из Кардиса и не обнаружив родителей, он кинулся их искать, но Карп Харитонович и Лукерья Егоровна словно под землю провалились. Сказывали, что после того как отца обвинили в казнокрадстве и лишили дома и имущества, родители временно снимали угол у своего старого знакомца. Он рассказал Гришке, что в одно прекрасное утро родители встали и ушли в неизвестном направлении. Куда Гришка ни обращался, везде натыкался на один и тот же ответ: не знаем, не известно, не ведомо.
– Как же так это всё получается? – жаловался Гришка товарищам. – Отец мой ни в чём не виноват оказался, а меня со света сживают. За что?
Приказные сочувственно качали головами, чесали в затылке, а Собакин посоветовал «поджать хвост» и не пикать:
– Откель тебе известно, что за родителем твоим або ещё какие провинности не числятся?
Гришка какое-то время ещё надеялся восстановить справедливость и попытался заручиться поддержкой у своего начальства. Но патриарх Никон уже давно лишился власти и влияния, а устранить вызванные им неправду и обиду всё ещё было невозможно. Кроме того, никому до Котошихиных не было дела – все так же бедствовали, голодали, перебивались с кваса на хлеб и дрожали, как осиновые листы перед всемогуществом царя и произволом его приспешников.
Алмаз Иванов помогать отказался:
– У Прокопия Елизарова, знать, рука сильная оказалась. Надо бы тебе судейским мзду какую положить – глядишь, дело бы и поправилось.
Но откуда у Гришки такие деньги? Он и так еле сводил концы с концами. Жёнка уже давно жила у своих родителей, мыкать горе по чужим углам не захотела, а он принципиально отказался идти в примаки, к тестю и тёще глаз не показывал, пристрастился к вину и жил бобылём: то там переночует, то там переспит, то в Приказе на ночь останется.
Он с каждым днём всё острее чувствовал, что вырваться из порочного круга бедности и унижения ему, вероятно, уже никогда не удастся. Последнее время ему подняли жалованье аж на целых семь рублёв, но дороговизна всё съедала. Царь наградил его за удачную поездку в Швецию, Алмаз Иванов ценил его способности, однако всё это было зыбко и неустойчиво. В любой момент царь мог сменить милость на гнев, а дьяк Иванов мог попасть под опалу. Утешало только то, что многие подданные царя находились в ещё худшем состоянии.
Да и в целом картина жизни складывалась для Котошихина в довольно мрачных и удручающих тонах. Он не мог не видеть, что Европа, несмотря ни на что, всё-таки продвигалась к свету и образованию, и сравнение родины с Европой постепенно склонялось не в пользу первой. Больше всего его возмущала склонность соплеменников к невежеству, обману и преследованию ближних. Царь жаловал бояр не по разуму, а по породе, и сидели они в Думе, брады свои уставя друг на друга и ничего не разумея. Основным их занятием были интриги, местничество да мзда. В быту господствовал мордобой, произвол и доносы. Самые знатные бояре не гнушались сводить счёты друг с другом на кулачках, смертным боем на палках или «конным сражением», при котором они