Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«По кривой грязной улице бродили тощие собаки в репьях, зевали от голода:
— Э-хе-хе…
Козы с драной шерстью на боках щипали пыльную траву у тротуара, трясли огрызками хвостов.
— Б-э-э-э-э-да…
Повесив голову, стояла корова; у нее кости торчали сквозь кожу.
— Му-у-учение… — повторяла она задумчиво.
На кочках грязи сидели общипанные воробьи, — они не улетали — хоть дави их ногами…
Шатались от истощения куры с выдранными хвостами…»
Далее шел текст про собак-полицейских. И хотя на головах у них были полицейские шлемы, излишне говорить, что шлемы эти до неприличия походили на милицейские фуражки советского образца. Кроме того, актерские реплики изобиловали якобы оговорками, каждая из которых вызывала неподдельный восторг у публики. Скажем, когда лиса Алиса с элегантно повязанным красным платком, смутно напоминавшим пионерский галстук, давала совет Буратино, как посеять золотые, чтобы выросло дерево, она говорила: «Да не забудь сказать „землю — крестья…“ — тьфу! в смысле, „крекс, фекс, пекс“…»
Дуремар-Берия говорил: «Я ловил шпио… пиявок в одном грязном пруду около Города Дураков». И так далее. Вообще все интерпретировалось так, как будто Карабас-Сталин пытается найти ключ к дверям бессмертия или что-то типа того. Нет нужды говорить, что главным свободомыслящим диссидентом в спектакле был Буратино.
Несмотря на царящее в зале веселье и ажиотаж, Шрудель сидел с серьезным и сосредоточенным видом.
— Хорошо, что сегодня пошли, — шепнул он Грише на ухо. — Завтра спектакля уже не будет. (Как в воду, кстати, глядел — на следующий день спектакль оперативно заменили.)
— Тебе что, нравится? — недоуменно спросил Гриша, разочарованный такой узостью мышления приятеля.
— Чегтовски, — по-ленински грассируя, ответил Шрудель.
— Тише, товарищи! — зашипели сидящие сзади.
В конце спектакля герои сказки получили свой кукольный театр и устроили представление, которое начиналось с того же, с чего начался и собственно сам спектакль театра из Душанбе. Там был маленький Карабас-Барабас с трубкой, Дуремар в пенсне и так далее. И куклам, смотрящим этот спектакль в спектакле, все ужасно нравилось. Они хлопали и кричали «браво» в унисон реальному зрительному залу.
Когда зажегся свет, Гриша повернулся к Шруделю, чтобы наконец узнать, что же ему так понравилось, но аплодисменты зала были такими бурными и громкими, что он решил дождаться более удобной минуты.
Они вышли на улицу. Светило яркое солнце и дымился асфальт. Видимо, за время спектакля прошел дождь, осадивший едкую пыль московских улиц. Дышалось легко и свободно. Гриша тут же принялся допытываться, что же такого хорошего в этом спектакле — ведь это ж какая-то прямолобая антисоветчина.
— Ты ничего не понял, старик, — снисходительно ответил Шрудель. — Ты думаешь, режиссер смеялся над ними?
Он возвел глаза куда-то к небу.
— Ну, почему же? — смутился Гриша. — Наверное, и над вами. То есть нами, — поспешно добавил он, еще больше смутившись от этой оговорки. Но Шрудель ее не заметил.
— В том-то и дело, что только над нами он и смеялся. Или, как говаривал Ленин: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь».
Гриша не стал поправлять приятеля — тем более что не был уверен в авторстве цитаты. Помнил только, что кто-то у Гоголя. Или кто-то про Гоголя.
— Причем не нами в широком смысле этого слова, — продолжал Шрудель, — а нами, которые сегодня пришли на этот спектакль. Иными словами, мы только что ржали сами над собой. И страна дураков — это не бульдоги в милицейских фуражках, а зрители в зале. Потому что нам, оказывается, достаточно показать Карабаса-Барабаса в виде Сталина, как уже все это будет казаться искусством. В том-то и суть этой, как ты говоришь, прямолобой антисоветчины. Она потому и прямолоба, что издевается не над советским строем, а над нами, которые так мечтают о какой-то там свободе мысли, что уже и никакого искусства не надо. Ты вспомни финал. Когда куклы дают представление. И когда Буратино говорит: я буду играть самого себя и прославлюсь на весь свет. Вот это наша интеллигенция! И что они после этого играют?! А? Правильно. Они играют то же самое, что мы видели в начале — опять Барабас-Сталин, пионерские галстуки… И все это дико нравится куклам-зрителям. Потому что кот сдох — мышам веселье. И не надо им никакого высокого искусства — достаточно позубоскалить над котом, то есть Карабасом. Здесь же двойной наворот, чистая издевка над нашими ранимыми душами, но издевка то-о-онкая. Ох, тонкая. И потому никто ни хера не понял. Но то, что это не поймут наверху, тут к гадалке не ходи, а то, что это не поняли в зрительном зале, — это не просто печально, а просто-таки драма какая-то. Ты думаешь, раз я — интеллигент, то антисоветчик? Нет, мне, конечно, вся эта советская бодяга жутко не нравится, но тупость однозначную не терплю еще больше. Даже самую разинтеллигентскую.
— Погоди, — занервничал Гриша, — по-моему, ты это сам накручиваешь… и потом… ты же сам говорил про эту… как ее… «Последнюю шпалу»! Про подтекст…
— Ты не путай экзистенциальную фигу в кармане с кондовой антисоветчиной, тонкость осмысления с убогостью мировосприятия, изящность Эзопа, мать его, с раскрытыми картами. В общем, зри в корень, как говорил Ленин.
У Шруделя большая часть цитат принадлежала почему-то Ленину — видимо, так он скрывал неуверенность в источнике цитат.
— А рассказ про пионера? — возмутился Гриша. — Который с другом тоннель под забором рыл? Тебе же он нравится!
Шрудель усмехнулся.
— А разве я тебе не рассказал, что случилось после того, как пионеры оказались по ту сторону забора?
— Нет.
— Оказалось, что к пионерлагерю вплотную прилегала воинская часть. Также огороженная и охраняемая. Вот куда они вылезли. А ты говоришь «свобода».
И он расхохотался. Шрудель редко смеялся во весь рот. Только сейчас Гриша заметил, что у него не хватает двух нижних зубов с левой стороны. Как ни странно, это добавляло шарма.
В редакции все шло своим чередом. Гришу в очередной раз заставили писать про международную обстановку. На сей раз он выкобениваться не стал — решил «перекатать» свою вчерашнюю писанину, как под кальку, только слегка изменив слова. Скажем, «процесс мирных переговоров затягивается» следовало изменить на «урегулирование конфликта по-прежнему невозможно» и так далее. Тем временем Шрудель затеял громкий спор с журналистом Сёмкиным из экономического отдела о влиянии искусства на жизнь советского человека, обстоятельно доказывая тому, что никакого влияния искусство не оказывает, потому что если бы оказывало, то тогда бы уже давным-давно не было бы никакого советского человека, а был бы просто человек. Спорил он очень громко и не очень связно, так как до прихода в редакцию успел опрокинуть пару рюмок водки в какой-то забегаловке. Туда его зазвала шумная компания малоопрятных людей, каждый из которых впоследствии оказался (естественно) гением в какой-либо сфере искусства или науки. Гриша пить отказался, о чем теперь жалел, ибо процесс сочинения шел очень туго, к тому же мешал крик Шруделя над ухом. Впрочем, Сёмкин (который был также нетрезв) оппонировал не менее громко и бессвязно. Оба нещадно глотали гласные, но в результате этой бессвязности с обеих сторон каждый новый виток спора быстро скатывался в какой-то абсурдистский диалог, из которого спорщики изящно переходили на иной уровень, неизменно приводивший к очередному логическому тупику. Как раз, когда Гриша отчаянно пытался решить, что лучше написать про Америку (а как-то пнуть ее надо было обязательно): про рост безработицы или же про пентагонских ястребов, раздувающих антисоветскую истерию, Сёмкин громко стукнул по столу кулаком: