Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Природа была допущена в гуманистическую культуру в качестве непременного условия, но лишь в преобразованном и очищенном виде. Сама по себе, так сказать, в дикорастущих и естественных формах, она не вызывала доверия.
«Великодушие, о коем мы рассуждаем, создается и благоустраивается поначалу природой, затем же правами и законами, и [лишь] в том государстве, где живут в соответствии с честью и правом, а порядочность — в почете. Ибо ведь дикая душа, как и дикое поле, обычно бывает запущенной и невозделанной, доступной для опасных и вредных животных. А что губительней этого для запущенной души, далекой от разума и закона?»{96} В этом типичном рассуждении Джованни Поптано нелегко односложно перевести ключевые слова «vastitas», «vastus», хотя их смысл совершенно ясен. Это запущенность, природная дикость, грубость, неухоженность и особенно пустота. В понятии «vastitas animorum» естественность отождествляется с пустотой. Нет ничего опасней «душевной пустоты», т. е. души, не пропущенной сквозь культуру (inculta), не заполненной, не отграненной этическими, гражданскими и прочими установками.
Общая для всего Возрождения идея решающей роли «искусства», которое совершенствует и исправляет «природу», с огромной ясностью, как обычно, была выражена у Леона Баттисты Альберти. Он наставлял юношей в диалоге «О семье» устами Лионардо: «Вам надлежит употреблять талант, данный от природы, который, я полагаю, не мал и не слаб, и улучшать его учением и упражнением в благих вещах, с помощью всего богатства, свободных искусств и словесности». Люди рождаются с естественным стремлением к добродетели, и поэтому «добродетель есть не что иное, как совершенная в себе и благоустроенная природа». Но человеческой природе свойственны также порочные склонности и просто различия задатков: первые нужно искоренять, со вторыми приходится считаться, но и они могут быть компенсированы воспитанием и самовоспитанием. Наш долг — «следовать всякому доброму предрасположению, упражняя его сколько нужно, а при дурных наклонностях побеждать их заботливым учением и усидчивой старательностью».
Один из участников диалога, Адобардо, выражает сомнение: «Ты вот говорил только что, Лионардо, что детям хочется идти туда, куда их зовет природа; затем ты сказал, что подобает с помощью упражнения поворачивать их в другую сторону и вести посредством опыта к большей зрелости…» Тебе, продолжает Адобардо, это кажется легким, но не все одарены, как ты, и не все это могут. Лионардо соглашается, что не все равно пригодны «к досугу, [посвященному] словесности», но выражает уверенность в силе «доброго обыкновения», повседневного и неустанного упражнения разума и души, которое способно со временем «исправить любую неразумную страсть и любой несовершенный разум», точно так же как «дурной опыт» в состоянии «извратить и осквернить любую благодетельную и благоустроенную природу».
Разве не становятся ловкими и сильными те, кто был от природы слабым и неуклюжим? Разве не сумел Демосфен преодолеть естественный изъян? «Итак, конечно, усиленное упражнение сможет помочь не только телу, но и душе настолько, насколько мы пожелаем следовать ему разумно и в должном порядке. И конечно, упражнение не только сможет превратить [человека] чахлого и расслабленного в свежего и крепкого, но и, более того, распущенного и порочного сделать почтенным и умеренным, а при слабом уме и непрочной памяти сделать то и другое самым твердым и самым надежным». Например, мегарский философ Стифонт «был от природы пьяницей и развратником, но, упражняясь в науке и добродетели, победил свою мнимую природу…» И много других античных примеров свидетельствует о том же.
«Природа» человека, не пропущенная сквозь культуру, — это именно «quasi natura», «мнимая природа», «словно бы природа». Как она пластична в глазах Альберти! Как решительно преобладают над ней сознательно направленные усилия индивида, как безгранична вера Альберти в essercizio и studio!{97}
Конечно, этот ренессансный лейтмотив мог значительно видоизменяться. Когда вскоре Макьявелли заявит, что человек от природы склонен к честолюбию, своекорыстию и вражде, он вступит в серьезное столкновение с традиционно-теологическим представлением гуманистов от Салютати до Пико делла Мирандолы о том, что зла в мире вообще нет, т. е. нет как чего-то позитивного, что зло в человеке — это всегда недостаточность, умаление и отрицание добра как единственно первосущего. Но, поскольку Макьявелли сочетал натурализм — пусть с пессимистической окраской — и убеждение в том, что человеческую природу необходимо цивилизовать и улучшать, автор «Государя» оставался на ренессансной почве. Когда же Аретино в 1550 г. в письме к Дони утверждал, что «настоящее искусство рождается из естественной живости слога, а не извлекается из проштудированных книг», это означало, что ренессансная эпоха заканчивается. Во всяком случае, кажется, не было ни одного писателя Возрождения, которому пришло бы в голову так противопоставлять «природу» и «искусство», стихийный талант и книжную выучку, отдавая решительное преимущество непроизвольной естественности.
«Я тоже мог бы присвоить сентенции и удачные словечки, кому бы они ни принадлежали, сказав, что все, относящееся к истине, — мое; я ограбил бы, [однако], себя самого, а не других. Каждый педант обсуждает противоречие между природой и искусством, и любой болван, разумеется, его одобряет. Между тем… [без учения и книг] природа, пожалуй, подобна лозе, отяжеленной гроздьями винограда, а искусство, ею порожденное, — опоре, которая поддерживает лозу…» Аретино, таким образом, не отрицал начисто роли образования и шлифовки (до Руссо и романтиков еще далеко), но заявлял, что природная одаренность важней целой «толпы педагогов», полагающих, будто «учеными становятся благодаря их болтовне» и они «тем больше вровень с древними, чем больше разглагольствуют с их слов; чем восхищаться возвышенностью их сочинений, лучше бы соревновались с ними»{98}. Рассуждения Аретило выходили за пределы гуманистической концепции и бросали ей перчатку, как и прозвучавшие в середине XVI в. насмешки Дони и других венецианских «полиграфов» над книжниками и авторитетом античных авторов{99}.
Для последовательно ренессансных умов, напротив, «искусство» было не внешней подпоркой плодоносящей природы, а самой сутью человеческого совершенства, природа же — только необходимой отправной точкой процесса культивирования. Превыше всего ценили как раз искусственность — сделанность, обдуманность, мастерство, рациональное основание, которое пронизывает естество и упорядочивает его.
Однако Вселенная тоже сформирована богом. Природа божественна, и, следовательно, тоже искусственна, поскольку в инертную и грубую «материю» бог-художник повседневно вносит красоту, осмысленную стройность. Ренессансный бог — великий культуртрегер… Гуманисту (и художнику) оставалось лишь подражать «искусству внутри природы» (ars intrinsecus naturae){100}. Поэтому его труд, чем «искусственней» — тем «естественней», и чем «естественней» — тем «искусственней», ибо «подражать природе» — излюбленный, но