Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый старик, каждая старуха только об этом и мечтают. Просто упиваются ожиданием конца. Трясутся от эмоций при мысли о своих похоронах. Где да в каком секторе кладбища. Под деревом ли, потому что летом будет тень, или лучше поближе к крану, чтобы воду носить было легче. Ходят по воскресеньям и заранее сами себя навешают. Не подверженные модам, они не хотят, чтобы их кремировали. Предпочитают, чтобы тело постепенно соединилось с землей, кожа растворилась в земле. На фоб заплаканные дети и внуки кладут типовые венки с надписью на ленте «Последнее прости» и бесцеремонно обсуждают дальних родственников, специально приехавших на похороны. Такая вот традиция: упокоиться в деревянном ящичке с табличкой.
А соседи из простой человеческой зависти перемывают косточки пани Марии, еврейкой называют, мымрой, дурой, прошмандовкой и нахлебницей, живущей за счет домоуправления и всех жильцов и не платящей за свет. Ловкачка, в подвал забралась, потому что не хочет за квартиру платить, всегда эта баба была скупердяйкой. Как пойдет что покупать, вечно мелочь подсчитывает, сдачи ждет, пусть даже два гроша, а ждет. Скупость — это диагноз для еврея, еврей только и смотрит, как бы кого обмануть и нажиться. Точно, не зря старуха еле ползала, ей и психическую болезнь симулировать ничего не стоит. Якобы она такая пострадавшая, одинокая и немощная. Можно подумать, таких, как она, мало. Мы все тоже едва ноги передвигаем, а такие фортеля не выкидываем.
Стыд и срам! Умирать положено тихо, тактично и с чувством собственного достоинства. Особенно пожилые должны отходить спокойно и собравшись с мыслями. Без никаких там истерик, чтоб хлопот окружающим не доставлять.
— А пани Мария — это ж позор всей округи. Завелась такая гнилушка в подвале, и не спустишься туда, так она, говорят, навоняла своим гниением, да и страшно. Вся в ранах, бинты в них поврастали. А к этой грязи еще инфекция добавилась, и, честное слово, от старухи куски мяса отваливаются и прямо на пол так и падают. Просто прокаженная! Боже милостивый, ведь от этого эпидемия может на весь дом перекинуться, она еще всех нас в могилу сведет, дура ненормальная. Что делать с такой развалиной: может, в санэпид позвонить или туда, где занимаются дебилами? Сама не знаю, но меня аж трясет, как подумаю, что сидит там такой полутруп-полубабка и на всех страх наводит. Неизвестно, может, она уже померла и только по привычке стонет.
— А этот, с третьего этажа, говорил, что бабе давно уже моча в голову ударила. Каждый день ломилась к нему, типа двери перепутала. Ненормальная. Опасная. Если так уж ей одиноко, могла бы и в костел сходить.
— Нет, это вряд ли, мне говорили, что она вроде как ветхозаветной иудейской веры, у нее ведь отец в гетто погиб. Правда, сама она никогда ни о чем таком ни словечка и когда-то даже вполне приличной была, так что вряд ли она еврейка… А вообще-то у нас с ними всегда проблемы, и война из-за них нас накрыла, сколько невинных людей из-за них тут погибло. А теперь эта сумасшедшая гниет у нас, и снова невинным людям страдать. Что делать? Вынести? Связать, утащить? Ничего не поделаешь, придется бабу убирать, иначе к своему личному подвалу не доберешься за какими-нибудь банками или санками.
Со временем пани Мария перестала отличать день от ночи. На окнах подвала с незапамятных лет были решетки, как будто защищали его от таких, как она, которые раньше или позже могли сюда вернуться. И погибнуть вместе с жильцами 1944 года. Пусть даже через столько лет после войны. Правда, она всегда наверх всплывет, а старая баба, та всегда на дно пойдет. Пани Мария поняла, что ее жизнь, которую столько раз судьба спасала, должна окончиться именно здесь — в прошлом.
От прошлого ей достались кошмары, сны, призраки и мурашки по спине. К ней стала приходить мать, придет, встанет в дверях и печально смотрит на пани Марию среди тряпок. Как когда-то, когда она приоткрывала дверь в комнату и смотрела на спящее дитя с тревогой за его будущее.
Будущее. В подвале на Опачевской эта категория времени больше не существовала. Планы, ежедневники, встречи и ближайшие праздники были больше не актуальны, не важны, отнесены в рубрику «Прочее». Осталось только ее существование в холодном подвале как наказание для всех прочих жильцов. Продление статус-кво до последней черты.
Мать стала приходить все чаще. Клала руки на голову, всматривалась в глаза. Раз отвернула край платка и показала рану на голове, оставленную ударом приклада. Запекшуюся кровь. Пятно как символ будущей судьбы пани Марии. Непрерывная черта, бегущая струйкой к губам. Тонкая линия, уходящая в щель между зубами.
Встречи как поминки, ворожба, колдовство в зловонном сумраке подвала. Никто духа умершей не вызывал, сама пришла и обратилась к дочери: «Пойдем погуляем, день такой хороший, что сидеть в четырех стенах». Пани Мария встала, взяла мать под руку, и они медленно поковыляли по ступенькам наверх. Открыли дверь в подъезде. Ясный день резанул по глазам, ослепил, остановил на мгновение шествие полуистлевших женщин. Надо было привыкнуть к нормальному дню, к уличному движению, прохожим, шуму городскому. Ну пошли, чего ждем.
Может, пройдемся по нашему прекрасному городу. Наша столица восстановлена из ничего, поставлена на руинах. Отчищена, отскоблена от всех возможных остатков прошлого, которые, несмотря на тщательные процедуры, все-таки выглядывают кое-где между современными охраняемыми жилыми комплексами. Что-то вроде городских сорняков, которые никаким способом не выведешь. Взять хотя бы улицу Желязную, где старая кирпичная кладка соседствует с современными зданиями банков.
Прогулка по Варшаве раздражает и утомляет глаза. Две женщины поплелись к источнику мучений военного времени — на охотский базар.
Что здесь творится, как же все переменилось! Толкучка ужасная, люди носятся с сумками, задевают друг друга тюками. Лавочки трещат от избытка дешевого товара. Торговля выползла наружу, уже затронула краешек тротуара. Призванная к порядку, она неохотно возвращается, чтобы через мгновение снова попытаться выйти за рамки официальной торговой площадки. Посмотрим, что нового привезли. Может, что подешевле найдем. Чтобы таким, как мы, как раз на обед хватило.
Женщины подходят к прилавкам и смотрят на выложенные там фрукты. Крутобокие груши, наливные яблоки, янтарный виноград, как с греческой вазы. Нет, это не для них. Может, что-нибудь попроще, вроде кусочков хлеба, черствых корок недопеченных булок.
— Мама, что бы ты съела? Может, есть тут какая-нибудь некондиция, на выброс. Помнишь, как мы в гетто варили заплесневелую картошку из кладовки. Как пенилось, как бушевало в кастрюле. Гадость, конечно, но тогда нам это казалось деликатесом. А знаешь, мама, мне пришлось и рюкзак есть. Я высасывала из него пятна, что остались после сока. Это было, когда мы двадцать часов шли по канализационному коллектору из центра. Некоторые даже кончали с собой, падали в жижу, их останки вздувались и заслоняли проход другим. Как же это было безответственно с их стороны. А я шла, спотыкаясь о вздутые трупы, и вгрызалась в ткань мешка.
— Знаешь, а я бы сейчас сходила туда, где я умерла.
— Ладно, пошли.
— Здесь? Надо же, а я помню это место совершенно другим. Может, из-за ларьков сейчас тут так тесно. Погоди, а как это было? Я сидела здесь, вот так, держала тебя за руку, точно. А тот солдат хотел тебя увести в школу, то есть должен был тянуть тебя в ту сторону. А ты побежала влево. Я видела, как ты перепрыгиваешь через спящих людей. А я сползла на землю, упала и осталась лежать.