Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалуй, именно тогда (в который раз сказал себе Дон) он впервые почувствовал ненависть к мотороле. И впервые, как ни парадоксально, отождествил моторолу с городом, который всегда любил. Отождествил и, может быть, за это возненавидел. Именно тогда, во время предутренней, почти уже взрослой драки.
Они что-то – уже не восстановить что – не поделили с окраинными парнями и после недолгих дипломатических переговоров с ощериванием, презрительным искривлением лиц, многозначительными кивками и демонстративным засучиванием рукавов вышли на небольшую площадку непонятного назначения.
В высоте блестели яркие фонари, и площадка казалась безукоризненно, математически плоской. Спустя несколько минут после того, как началась драка, Дон вдруг осознал, что происходит что-то странное – никто никого на самом деле не бил, все разделились на пары и словно бы танцевали весьма синхронно какой-то боевой танец. Дону стало смешно, когда он заметил, что и сам с упоением пляшет вместе со всеми, думая, что жестоко дерется. Его противник, длинный, тощий Протуберага, изо всех сил старался попасть в ритм. Потом возник Орхидео, тогдашний друг Дона, он схватил Протуберагу и тоже будто бы в танце стал задирать ему свитер на голову. Протуберага вроде и не сопротивлялся совсем, он лишь очумело застыл, да и то всего на пару секунд, а Дон следил за ними, приплясывая. Полностью задрапировав Протубераге голову этим самым свитером, Орхидео стал его по этой голове колошматить, однако и удары не производили впечатления настоящих – они были бесшумны, слабы, замедленны и картинны. Они были в ритм. И все это время Протуберага плясал не переставая.
Потом их кто-то спугнул, потом они помирились, потом шли вместе по улице, уже без истерик выясняя сложные отношения, как вдруг из будочки уличного коммуникатора (не из мемо, нет, совсем не из мемо – ни один мемо, вот странно, голоса тогда не подал) донесся фа-ми – двухнотный сигнал вызова. Коммуникатор был тогда нововведением, его воспринимали как что-то вроде исповедальни. Многие так и называли – «исповедальня». И не слишком-то уважали, предпочитая привычное мемо. Дон, который был ближе всех к «трепачу», вошел в будку.
– Ваш танец, – женским голосом сказал моторола, – доставил мне эстетическое удовольствие. Это был хороший танец. Спасибо.
«Ах, будь ты проклят!» – подумал тогда Дон, совершенно дико ревнуя к тому, что моторола воспринял их драку точно так же, как и он, а он-то думал, что это останется его личной, дорогой тайной. И странным образом в тот миг в сознании Дона оформилась как жизненный принцип его всегдашняя нелюбовь к моторолам и вообще советчикам-доброхотам, которые знают больше, чем он, и уже поэтому всегда правы – и все это вместе с благодарностью за «спасибо», с ревностью к тому, что моторола понял танец драки, с ощущением, что город, им любимый, и моторола, им не принимаемый, есть одно и то же существо, носящее имя Париж‐100. Дон тогда впервые понял, как это правильно, что моторола не имеет собственного имени и даже пишется с маленькой буквы, хотя играет в жизни каждого человека очень важную роль. Тут или самоуничижение, или непомерное самовозвеличивание. «Вот здесь, – сказал он себе, все еще мешкая у Второй танцакадемии, – стояла та будка, позже снесенная и замененная типовым регистратором, открытым любому чужому уху, и таких регистраторов сегодня, – отметил про себя Дон, – намного больше стало в Париже‐100. Закономерность, – подумал он, – усложнение города и вытекающее отсюда увеличение информативной емкости моторолы. Тотальная слежка. Везде одно и то же, всегда».
«Впрочем, не в усложнении дело: нет усложнения, не видно его, – чуть погодя рассеянно он добавил, уже спеша, уже спешкой отгораживаясь от города. – Разрастание при упрощении, кто-то мне об этом рассказывал».
Он подошел к переулку, в глубине которого прятался особняк Фальцетти. Переулок назывался Фонарным, но, как всегда, ни один фонарь здесь не горел, и только сияние небесных надписей позволяло увидеть высокую и длинную стену, за которой хозяин особняка строго хранил свое одиночество. Дон дошел до маленькой, под тисненую бронзу, дверцы и тихо позвал:
– Джакомо!
– Никого дома нет, – тут же отчеканила дверь.
– Джакомо, – снова сказал Дон, – это я, Дон.
После паузы – жаркий голос Фальцетти:
– Здравствуй, Дон, здравствуй, мой дорогой! Я жду тебя с того момента, как узнал о твоем побеге. Ты получил мое сообщение?
Дверь распалась, брызнул свет изнутри. Дон вошел в него, как в талую воду, – перед ним стоял Джакомо Фальцетти.
Все окна в доме горели, и горели разноцветные фонарики на искусственных деревьях, расставленных вдоль тропинки в сложном, но строгом порядке. Фальцетти голодными глазами глядел на Дона.
Он здорово сдал. Чуть сгорбившись, чуть приоткрыв широченный рот, он виновато улыбнулся и спросил:
– Ну, так что, милый Дон, с чем ты пришел ко мне?
Дон поморщился. От Фальцетти разило труднопереносимой фальшью.
– Еще раз, пожалуйста, объясни насчет того предложения. У меня такое чувство, что, может быть, сейчас я его приму.
– Ага, – ответил Фальцетти.
Он шумно вздохнул и, не говоря больше ни слова, повернулся к Дону спиной. Дон подумал, что еще не поздно уйти. Фальцетти сделал шаг, другой, потом заторопился и рысцой побежал к дому. Дон поспешил за ним.
Странное дело, глядя на приплясывающую походку Фальцетти, он снова вспомнил ту драку и тот разговор с моторолой, и ему захотелось идти танцуя, хотя, конечно, для танцев сердце у него было сейчас слишком тяжелое. Он вот про мальчишку с коробочкой не вспомнил, это позже придет.
В прихожей Фальцетти остановился и через плечо взглянул на Дона, лицо его веселилось.
– Ха-ха, Дон! – крикнул Фальцетти. – Ты согласился! Ты все-таки согласился!
Глава 8. Предложенное кресло
Тысячу раз бывал здесь Дон – тысячу, если не больше. И когда боготворил Фальцетти, и когда в нем разочаровался, и когда понял, что Фальцетти – просто-напросто псих, причем из опасных. Но дом всегда оставался для него родным местом, намного более родным, чем даже собственный, тот самый, которого сейчас нет. Эти галереи, эти узкие переходы, множество неиспользуемых комнат, которые, как ни старается Дом, как ни вычищает из них пыль, все равно разят необитаемостью. Как-то однажды, тоскливо вспоминая, Дон подумал, что, может быть, именно эта необжитость и тянула его к дому Фальцетти.
И к самому Фальцетти он всегда относился так же. Даже тогда, когда были живы родители. Он слишком рано отдалился от них. Или они слишком рано