Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Карантин в садике подходил к концу, когда расцвел ветрянкой Владик. Через два дня оба ходили раскрашенные зеленкой. Наконец Павел повел утром обоих мальчиков в садик, и забирать пришлось тоже ему: слегла Валентина. Слегла в буквальном смысле, потому что в детстве ветрянкой не болела. Мучили жар, зуд и то, что нельзя было сделать самое простое – почесать болячки: врач пригрозил, что шрамы останутся навсегда.
В то же время ветрянка была блаженством, отдыхом от всего сразу. Дети кочевали от Марины к свекрови, муж убегал на работу, оставив рядом с диваном боржом, только руку протяни.
Что она и делала: тянулась за бутылкой, жадно пила прямо из горлышка, опершись на локоть и роняя шипучие капли на пододеяльник, и ложилась снова. К телефону не подходила, хоть он разорвись. Кончилась морока с адресами и осточертевшими экскурсиями по чужим домам – ленинградская тетка переехала к ним. Вот она в пальто, застегнутом на все пуговицы, сидит на диване рядом, отставив худую ногу в фильдеперсовом чулке. Смотрит вовсе не на Валентину, а на собственную ногу, и поворачивает ее так, чтобы Валентина тоже могла как следует ее рассмотреть. «Фильдеперс, Серебряный век», – вполголоса бормочет она, хотя Валентина не замечает ничего особенного: простые грубые чулки на худой ноге, воткнутой в мокрый растоптанный сапог. И зачем она вот так, в пальто, сидит прямо на постели? Но сказать было неловко: вдруг обидится. Старуха кокетливо повернула голову в плотно надвинутой круглой коробке. «Ток, – объяснила она, – вуаль я оставила на Невском, по условиям обмена. Вот», – она придвигалась ближе и совала Валентине в лицо какую-то бумагу. Край листа загибался и щекотал ей лоб, это было невероятное блаженство… Проснуться заставил будильник, оказавшийся телефоном. «Да! – кричал кому-то муж, – я слушаю! Четвертый; нет, без лифта…» Фильдеперсовая старуха пропала. Яростно чесался лоб; Валентина прижала лицо к подушке и мотнула головой.
…Отвалившийся струп оставил маленькую ямку, похожую на след птичьего когтя. В первое время после болезни Валентина запудривала шрамик: казалось, все смотрят на ее лоб.
И вдруг – нашли обмен.
Не квартира – мечта, такие показывают в кино о прошлой жизни: светлые просторные комнаты, балкон, лепнина на потолках; вот-вот появится экономка. Ванная величиной с их нынешнюю кухню, а в самой большой комнате – эркер, бывает же!.. Мечта смотрела всеми окнами на сквер. Со дня на день ждали, когда вторая сторона даст окончательный ответ, и ох как трудно было не расставлять мысленно мебель, а письменный стол отлично войдет в эркер, и… Вот-вот должен был состояться этот обмен и почти совсем было состоялся, но в последний момент те, другие, передумали.
Больше всех был раздражен Иннокентий Семенович; его настроение передалось Павлику, который и принес его домой.
Всегда добродушный, легко подтрунивающий над женой, он с не свойственной для него горячностью разразился длинной тирадой, часто повторяя «в конце концов». Родители не железные, и кто-кто, а Валентина должна это понимать. В конце концов, они немало для них делают. Оба запарились, отцу этот обмен уже вот тут сидит, сколько можно тянуть?! Ей дали возможность выбрать – так выбирай, в конце концов, Новый год на носу. Время идет, и твой драгоценный алгоритм может подождать, если больше ты ни о чем не думаешь, а вот обмен ждать не может. В конце концов.
Он говорил все это, сердито наклонив лобастую голову, не поднимая глаз.
Они никогда по-настоящему не ссорились, и не поссорились бы и сейчас – мало ли что наговорит усталый и голодный мужик, в конце концов, если бы не воткнул он сюда алгоритм, который может якобы подождать. Ему ли не знать, почему она до сих пор не закончила?
Хотела сказать: замолчи, – но выскочило совсем другое:
– Кусок идиота. Детей разбудишь.
6
И как теперь жить с собственным хамством, она не знала. Попросить прощения мешали глупые, сказанные сгоряча, слова. Вот зачем он?..
…Темнело рано и быстро, в детском саду ярко светились окна. Толстая воспитательница читала вслух книжку, возвышаясь над ребятней. Она сидела, нависая боками над низким детским стульчиком и чудом его не расплющивая. Ни Ромки, ни Владика среди детишек не было.
Валентина ворвалась в дом, бегом взлетела на четвертый этаж (высокий, без лифта) и, уже отпирая дверь, услышала громкий хохот. Из телевизора несся голос простофили Волка: «Ну, Заяц, погоди!..»
Гад, просто гад! Не мог позвонить?.. Это произошло впервые: всегда договаривались, кто заберет «орлов», как Павел называл мальчишек. «Всегда» – это до сегодняшнего дня, который начался вчера сорвавшимся обменом, ни в чем не повинным алгоритмом, повлекшим за собой «кусок идиота». Сама виновата, дура несчастная.
И дни потащились пустые, несмотря на занятость, пустые и какие-то второстепенные. Все, что вчера еще было важным, обесценилось: елочные игрушки, костюмы для утренника в садике, распечатки программы… Все стало корявым: их с Пашкой слова, движения, взгляды. Перестали называть друг друга по имени; почему-то невозможно было произнести привычное «Пашк!» – оттого, должно быть, что не слышала ласкового «Валюша». Встречались глазами – и сразу отводили, словно пассажиры в автобусе. Разговоров больше не было, только вопросы и ответы. «Детей заберешь?» – «Постараюсь». – «Если не сможешь, позвони». – «Кофе что, кончился?» – «В кофемолке есть». – «Тот я выпил». – «Тогда нет. Я куплю». – «Владик ночью кашлял».
Ночи стали неловкими. Спать укладывались, стараясь не задеть друг друга. Валентина вспомнила когда-то вычитанные слова «обоюдоострый меч» и не придвигалась к продольной ложбинке дивана, словно она и была тем самым обоюдоострым мечом. Ей вспомнилась их старая низкая тахта, напротив которой на стене висели ветвистые оленьи рога, неизвестно откуда у Павлика взявшиеся и так же неизвестно куда исчезнувшие, когда родился Ромка. Но тогда, раньше, все было иначе. Павлик озабоченно крутил головой: «Что-то рога запылились…», после чего летел и повисал на костяной ветви ее лифчик, а следом за ним трусики. С этим украшением рога сразу теряли свой грозный вид. «Хранители домашнего очага», – смеялся Павлик.
…А если протянуть руку и положить на плечо? Глупости; мириться не обязательно в кровати, возмутилась она и… легко прикоснулась к теплому любимому плечу. Коснулась – и поняла, как сильно ей не хватало этого тепла.
Плечо дернулось. Муж резко обернулся и буркнул с досадой: «Я сплю; ты что, не видишь?..»
Веки разлепились на мгновение и сомкнулись. Павел ушел в сон, как под воду. Через минуту – или десять минут? час? – он проснулся от чего-то плохого, страшного, что случилось не во сне, а наяву. Здесь, рядом. Валюшка?.. Он рывком обернулся, простыня соскользнула. Жена спала на боку, согнув ноги в коленях, и видны были только ступни – маленькие, почти как у Ромки, совершенно беспомощные. Павлик осторожно накрыл ее, боясь почему-то прикоснуться, хотя ничего так не хотел в эту минуту, как обхватить ладонью маленькую ногу. Медленно, чтобы не скрипнул диван, отвернулся и, передвигаясь по сантиметру, пытался устроиться удобнее и заснуть, да где там. Не было такого положения, как не было покоя. Мучили стыд и раскаяние. Я не «кусок идиота» – я законченный идиот и сволочь, к тому же скотина редкостная. Всего-то и нужно было повернуться к ней, обхватить обеими руками, потом, как всегда, запутаться в ночной рубашке и сдернуть ее к чертовой матери… Сам отпихнул ее, сволочь, идиот!.. Он чуть не выругался от самой бессильной в мире злобы – на себя.