Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаюсь к Тимофею. Внешне несколько угрюмый, он был очень отзывчивым, самоотверженно преданным товарищем. Умный и даже талантливый, Тимка быстро и глубоко усваивал то, что нам преподавали. В январе 1907 года, когда я жил на полулегальном положении, он почти ежедневно бывал у меня. Мы вместе делали стеклянные трубки для бомб и испытывали их в лесу. После бок о бок работали в бомбовой лаборатории, участвовали в «эксах», причем я никогда не видел его растерявшимся и уж тем более струсившим. Смелости, как и хладнокровия, он был необычайной. При арестах стрелял в жандармов (как, например, в Уфе зимой 1907 года), не раз бежал из-под стражи (в 1909 году в Челябинске), разоблачал провокаторов, организовывал побеги товарищей из тюрьмы. Не перечесть его геройских дел. Вместе мы жили и в ссылке в Березове. Всюду – в беседах, диспутах, на рефератах – он отстаивал большевистскую позицию, первым среди нас из ссылки бежал. Это был выдержанный, стойкий, смелый, преданный делу рабочего класса большевик-боевик. Герой в полном смысле этого слова. Из него вышел бы большой революционер, если бы жандармы не погубили его. Его имя должно быть вписано золотыми буквами в историю революционного движения в Уфе и на Урале.
После оглашения приговора военного суда меня посадили в камеру на верхнем ярусе. Вряд ли кто-то из нас спал в эту ночь. Утром всех отвели в полицейское управление, пятерых там освободили, а нам с Мыльниковым объявили о ссылке, его – в Архангельскую губернию, меня – в Тобольскую. В тюрьме нас посадили уже не в одиночки, а к пересыльным политическим в общее отделение.
Кроме Тимофея Шаширина из приговоренных по миасскому делу до февральской революции не дожили и погибли в застенках Мясников, Лаптев и Токарев. Остальные, вернувшись с каторги, приняли самое активное участие и в гражданской войне, и в социалистическом строительстве.
Часто люди представляют себе арест революционера приблизительно так. Ночь. Все спят. Полиция стучится в лачугу рабочего, ей отворяют, производится обыск, после чего арестованного уводят в тюрьму. На самом деле аресты происходили очень по-разному. Меня арестовывали трижды, и всякий раз по-своему. Расскажу о каждом.
Это было в сентябре 1907 года в Уфе. Только что по вине соседей-анархистов «провалилась» наша бомбовая мастерская, о которой я уже упоминал. Чудом избежав ареста, я получил приказ как можно скорее уехать в Миньяр или в Сим и лишь ждал, когда товарищи примут у меня и спрячут в надежное место две большие корзины, стоявшие у меня дома. В корзинах хранились коробки для бомб (я делал их и дома) и нелегальная литература. Ожидая, продолжал выполнять партийные поручения. Одно из них состояло в том, чтобы явиться на проходивший в те же дни суд над товарищами-большевиками и попытаться сообщить им о происходящем на воле.
И утром 29 сентября, конечно, безоружным, я отправился в уфимский Окружной суд. Но едва я вошел в Ушаковский парк, мне преградил дорогу полицейский с револьвером в руке, другой подходил со спины, а поодаль я заметил господина неприятной наружности, в синих очках и рукой в правом кармане пальто. Рядом со шпиком стояли извозчики. Полицейские объявили, что я арестован, посадили в пролетку и отвезли в участок. Шпик на другом извозчике отправился следом.
В участке от меня первым делом потребовали назвать свое имя. Как правильно вести себя на допросах, я уже знал (нас этому специально учили), к тому же выполнить это требование полиции было равносильно сообщить ей свой адрес с неизбежным последующим обыском, а там корзины, которые могли «потянуть» на большой каторжный срок. В общем, я отказался назвать свое имя, чем привел полицейских сначала в замешательство, а потом в ярость. Был приглашен «сам» полицмейстер Бухартовский[65] – гроза всех арестованных, их форменный мучитель, особенно уголовных. Тот прибежал взвинченным, а когда я, 18-летний, при его появлении не встал и даже не снял фуражки, пришел в сущую ярость. Сорвав с меня головной убор, он силой заставил меня подняться, но бить почему-то не стал, а приказал обыскать.
Надо сказать, что в одном из отделений моего портмоне лежала квитанция о подписке на газету с указанием моего точного адреса. На мое счастье, обыскивавший на эту бумажку внимания не обратил. Тем временем меня посадили фотографировать, что тоже было потенциально опасно – я жил в Уфе с детства, многие в городе меня знали и могли легко опознать. Вспомнив один из уроков в боевой школе, в момент съемки я незаметно для фотографа слегка качнулся назад. Вероятно, фокус удался, потому что когда спустя три дня мою фотографию показали разыскивавшей меня матери, она меня на ней не узнала.
Не добившись ничего в полицейском участке, меня под усиленным конвоем отправили в жандармское управление. Там меня долго показывали каким-то подозрительным личностям, вероятно, филерам – агентам наружного наблюдения. Тоже без толку. Промучившись таким образом, посадили в дежурную комнату. И вновь мне повезло. Воспользовавшись тем, что мой охранник-жандарм увлеченно читал газету, я незаметно вытащил из портмоне злополучную квитанцию и, изжевав, бросил в угол. Однако положить бумажник на прежнее место (в карман брюк) не успел – за мной снова пришли, чтобы вернуть полицейским.
В полиции меня уже дожидался знаменитый сыщик Ошурко[66], который причинил нашей организации чрезвычайно много вреда. Ошурко велел снова меня обыскать, но уже на его глазах. Вышло так, что обыскивал меня тот же полицейский, что и в первый раз. Тот сразу обнаружил, что мой кошелек из брюк перекочевал в карман тужурки и открыт. Когда об этом услышал Ошурко, он чуть не избил полицейского, кричал, топал ногами, грозился отдать его под суд.
Дело шло к вечеру, и меня решили отправить в тюрьму. Повезли под охраной здоровенного пристава, который «доблестно» отказался от конвоя конных городовых, но заставил меня все время в пути держать руки на коленях, а сам сидел боком, наведя на меня маузер. Было еще светло, и прохожие удивленно оборачивались на нас. На двери одиночки, в которую меня посадили, появилась крупная надпись: «Неизвестный».
Почти каждый из восьми дней, которые я просидел как подследственный, меня вызывал на допрос ведший мое дело жандармский ротмистр, но и он ничего не добился – я по-прежнему отказывался называть себя. 25 лет вожусь с вашим братом, говаривал он, и отлично понимаю, почему Вы фамилию не называете; знаю, что по прошествии трех дней с момента ареста с обыском на квартиру ходить нечего, там уже все будет убрано. И, действительно, вскоре с воли мне дали знать, что у меня дома «чисто». После этого я со спокойной совестью назвал следователю свое имя и, просидев в одиночке еще четыре месяца, в начале февраля 1908 года был отправлен в ссылку в Березов.