Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот еще один запомнившийся эпизод. Калинин, зная, что скоро будет казнен и желая напоследок взглянуть на всех нас, заявил, что может дать по миасскому делу (к которому он в действительности отношения не имел) ценные показания. Его привели на наш суд – в бинтах, в ножных и ручных кандалах. Он заявил, что экспроприацию организовал и провел сам и никто из сидящих на скамье подсудимых в ней не участвовал. На вопрос судьи, как проходил этот «экс», он, плохо зная подробности, понес такую околесицу, что председатель его прервал, и его увели. Но взглянуть на своих бывших соратников и подчиненных Калинину, тем не менее, удалось. Своего он добился[58].
Спустя десять дней нудный судебный спектакль подошел к концу[59]. По предварительной договоренности, от последнего слова мы все отказались, лишь подтвердив, что виновными себя не признаем. Говорил один Терентьев, и, продолжая каяться, сказал, признаюсь, красиво и хорошо. В зале многие даже всплакнули[60]. Поздним вечером суд удалился на совещание. В зале полутемно, тревожно, все разговаривают полушепотом. Со скамей публики слышатся вздохи и приглушенные всхлипывания. Очевидно, что смертные приговоры будут, но кого именно приговорят? Оправдательных вердиктов никто из нас не ждал – слишком очевидной была принадлежность каждого к боевой организации.
Выходит суд. Генерал выглядит смущенным. Зачитывает приговор: семь человек – Зенцов, Алексеев, Алексакин, Чудинов, Ермолаев, Терентьев и еще один приговорены к смертной казни через повешение[61], десятеро – к разным срокам каторги и крепости, а семеро оправданы. В числе последних оказался и я. Я не верил своим ушам, но радости не чувствовал. Меня поздравляли, Тимка тайком жал руку (во время суда мы сидели рядом), Соня Меклер[62] тоже шептала что-то ободряющее, а я стоял, как истукан. Мне было страшно жаль товарищей. Хоть и ожидал жестокого приговора, но он как-то придавил. Тяжелый был. Мой друг Тимка получил 15 лет каторги.
После оглашения приговора родные осужденных зарыдали, а нас увели в арестантское. Думая, что смертников от нас сейчас же отделят, мы начали с ними прощаться. Но в вагон нас снова посадили вместе, хотя охранять стали строже. Раньше по дороге мы с удовольствием пели, но теперь настроение было уже не то. Вспоминали прошлое, о будущем старались не думать. Как всегда в таких случаях, говорили не о том, о чем следовало. Наружно, однако, все были спокойны, оберегая от волнений приговоренных на смерть. В душе надеялись, что они будут «помилованы». По прибытии в тюрьму смертников тут же заковали в ножные кандалы и развели по камерам. Потом взялись за прочих. Оставшись последними, мы с Шашириным крепко расцеловались, пожали друг другу руки и, как оказалось, расстались навсегда. Больше я его уже не видел. Вскоре в Тобольском каторжном централе ушел из жизни этот чистейшей воды большевик, светлый образ которого меня никогда не покинет.
Познакомились мы с ним и подружились еще в 1906 году в ячейке, на политзанятиях. Он был мой сверстник, рабочий железнодорожных мастерских. Происходил он из бедной многодетной семьи, глава которой, вдова Любовь Макаровна, работала по найму вместе со своими малыми детьми. Хотя членом партии стал один Тимофей, вся его семья, включая мать, была настроена революционно и активно помогала нам – большевикам: в их доме нас прятали, хранили запрещенную литературу, устраивали партийные совещания и т. д. Хозяйка дома, удивительно остроумная и всегда бодрая, часто сама того не замечая, поддерживала в нас боевой дух. Мы всегда уходили от нее какими-то повеселевшими. В мрачные предвоенные годы реакции мы собирались у Шашириных особенно часто. «Мы» – это Катя Тарасова[63], Петруська Волков, Д.Е. Сулимов[64], Коковихин, Юрьев и я. Потеряв сына, Любовь Макаровна не утратила присущей ей бодрости, она вообще была явно незаурядным человеком, образцом женщины-матери революционера.