Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернемся в редакцию «Аполлона». Стихи Черубины де Габриак опубликовали во втором номере. Для того, чтобы найти для них место, из номера пришлось выкинуть подборку стихов Иннокентия Анненского. В конце того же месяца, 30 ноября (13 декабря) 1909 года, Иннокентий Федорович скоропостижно скончался от инфаркта на ступеньках Царскосельского вокзала (он долгие годы жил в Царском Селе и служил директором Царскосельской гимназии). Эту смерть позже поставят в вину Черубине и Волошину – обидели старика (Анненскому было 54 года), довели до инфаркта[40].
Анненский – один из идейных вдохновителей «Аполлона», там уже печатались его стихи – в первом же номере, там же вышла его статья «О современном лиризме», в которой Анненский обвинял кумиров своего времени – Иванова, Бальмонта, Брюсова в «вялом ученичестве», в излишнем педантизме, в переусложнении формы и смысла стихов, и призывал вернуться к восприятию стихов не только как «исторического», но и как вневременного, «эстетического» явления «и той перспективы, которая за ним открывается». Она стояла сразу вслед за приветственным обращением редакции к читателям и программной статьей Бенуа и вызвала бурную полемику. Поэтому ее продолжение, опубликованное во втором номере, сопровождалось открытым письмом Анненского в редакцию и ответом редактора. Позже Маковский напишет: «Перед кем-кем, а перед Анненским повинно все русское общество, – ведь современники, за исключением немногих друзей, мало что не оценили его, не увлеклись им в эти дни его позднего, так много сулившего творческого подъема, но, обидев грубым непониманием, подтолкнули в могилу. Когда появилась в „Аполлоне“ статья Анненского о нескольких избранных им русских поэтах, под заглавием „Они“, не только набросились на него газетные борзописцы, упрекая меня, как редактора, за то, что я дал место в журнале «жалким упражнениям гимназиста старшего возраста» (это он-то, пятидесятитрехлетний маститый ученый, переводчик Эврипида и автор лирических трагедий, мудрец „Книг отражений“ и „Тихих песен»!), – забрюзжал кое-кто и из разобранных им поэтов, обидясь на парадоксальный блеск его характеристик. Пришлось даже напечатать его „письмо в редакцию» в свое оправдание. Анненский ошеломил, испугал, раздражил и „толпу непосвященную“, и балованных писателей, ждавших на страницах „Аполлона“ одного фимиама. Метафорическая изысканность Анненского была принята за вызов и аффектацию, смелость оборотов речи – за легкомысленное щегольство… Анненского мучило это непонимание. Критик благожелательный, миролюбивый, несмотря на свою „иронию“, был задет за живое, нервничал, терзал себя, искал опоры, одинокий и не умеющий „приспособиться“ к ходячим мнениям, – можно с уверенностью сказать, что волнение этих нескольких недель ускорили ход сердечной болезни, которой он страдал давно».
Одним словом, едва ли Анненский мучился от того, что его стихи «задвинули» ради новой поэтессы. Конечно, эта «подвижка» нарушила его планы, о чем он откровенно написал Маковскому.
Маковский – Анненскому – 10 ноября: «Ваши стихи, уже набранные и сверстанные, все-таки пришлось отложить – как Вы этого опасались. И теперь мне очень совестно, т к нарушить слово, сказанное Вам, мне особенно больно. Одно время я думал даже поступиться стихами Черубины (приходилось ведь выбирать: или – или), но „гороскоп“
Волошина уже был отпечатан… и я решился просто понадеяться на Ваше дружеское снисхождение ко мне. Ведь для Вас, я знаю, помещение стихов именно в № 2 – только каприз, а для меня, как оказалось в последнюю минуту, замена ими другого материала (бесконечный Дымов, Рашильд, поставившая условием – напечатание ее рассказов не позднее ноября, „Хлоя“ Толстого – единственная вещь с иллюстрациями) повлекла бы к целому ряду недоразумений. А допечатывать еще пол-листа (мы уже и так выходим из нормы) Ефроны наотрез отказались. В то же время, по совести, я не вижу, почему именно Ваши стихи не могут подождать. Ваша книжка еще не издается, насколько мне известно; журнал же только дебютирует. Ведь, в конце концов, на меня валятся все шишки! С составлением первых № бесконечно трудно. Каждый ставит свои условия, обижается за малейшую перемену решения. Но фактически ни один журнал и ни один редактор не может, при самом искреннем намерении, оставаться непоколебимым в принятом решении. Столько чисто технических соображений, которые всплывают непрестанно и которым нельзя не покориться. Статья Ваша о современном лиризме напр вышла гораздо длиннее, чем я предполагал: ведь мы думали уместить ее в двух №, а она разрослась на три, да еще без последней части. Дымов вместо обещанных 5–6 листов дал около 8 и т д».
Анненской Маковскому – 12 ноября: «Я был, конечно, очень огорчен тем, что мои стихи не пойдут в „Аполлоне“. Из Вашего письма я понял, что на это были серьезные причины. Жаль только, что Вы хотите видеть в моем желании, чтобы стихи были напечатаны именно во 2 №, – каприз. Не отказываюсь и от этого мотива моих действий и желаний вообще. Но в данном случае были разные другие причины, и мне очень, очень досадно, что печатание расстроилось. Ну, да не будем об этом говорить и постараемся не думать.
Еще Вы ошиблись, дорогой Сергей Константинович, что время для появления моих стихов безразлично. У меня находится издатель, и пропустить сезон, конечно, ни ему, ни мне было бы не с руки. А потому, вероятно, мне придется взять теперь из редакции мои листы, кроме пьесы „Петербург“, которую я, согласно моему обещанию и в то же время очень гордый выраженным Вами желанием, оставляю в распоряжении редактора „Аполлона“. Вы напечатаете ее, когда Вам будет угодно».
Но такой выбор приходится делать каждому редактору, особенно на первых порах, когда журнал еще не встал на ноги и редакция еще не работает как единый организм, и Анненский не мог этого не понимать.
У Иннокентия Федоровича появлялись поводы для тревог и печалей, связанные с «Аполлоном», но отнюдь не по вине Черубины. Вероятно, он был вполне искренним, когда приветствовал ее литературный дебют. В третьем номере «Аполлона» (продолжение статьи Анненского «О современном лиризме», озаглавленное «Оне[41]»).
Приветствовал, хотя и не без страха, замешанного на восхищении: «Старую культуру и хорошую кровь чувствуешь… А, кроме того, эта девушка, несомненно, хоть отчасти, но русская. Она думает по-русски… Зазубрины ее речи – сущий вздор по сравнению с превосходным стихом с ее эмалевой гладкостью… Она читала Бодлера и Гюисманса – мудрый ребенок. Но эти поэты не отравили в ней Будущую Женщину, потому что зерно, которое она носит в сердце, безмерно богаче зародышами, чем их изжитая, их ироническая и безнадежно холодная печаль… Меня не обижает, меня радует, когда Черубина де Габриак играет с Любовью и Смертью. Я не дал бы ребенку обжечься, будь я возле него, когда он тянется к свечке; но розовые пальцы около пламени так красивы… Расставаться с этой лирикой в те редкие минуты, когда она охватит душу, больно. Но я все же повторю и теперь слова, с которых начал. Пусть она – даже мираж, мною выдуманный, – я боюсь этой инфанты, этого папоротника, этой черной склоненной фигуры с веером около исповедальни, откуда маленькое ухо, розовея, внемлет шепоту египетских губ. Я боюсь той, чья лучистая проекция обещает мне Наше Будущее в виде Женского Будущего. Я боюсь сильной… Там. И уже теперь бесконечно от меня далекой…».