Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или: «Ленка видела, как на банкете ты с режиссером…» – и дальше что-то очень неприличное, совсем, до судорог. «Ты что?! Я? Я – с режиссером? Да я…» Все, готово. Сердце колотится, в глазах темно, чушь, галиматья, а никак не докажешь. Напротив тебя стоит веселый человек и с улыбкой говорит тебе невозможные гадости про тебя самого, а ты ни оправдаться, ни разуверить не можешь. Потому что у того человека четкая цель – вывести тебя из себя.
– Это духи, – постаралась пропустить мимо ушей я Олесины нарочные гадости. – Мне казалось, у них легкий запах, если тебе не нравится, я больше не буду ими пользоваться.
– Это – духи? Так воняют твои духи? – никак не могла угомониться Олеся. – Из чего их делают? Из дерьма?
Я знала, что завтра она придет на репетицию абсолютно нормальная. В новой пьесе ей дали хорошую главную роль, с монологами, с любовными сценами, с песнями, Олеся еще и пела замечательно. Так что завтра настроение у нее будет прекрасное. А сегодня она об этом не думает. Она думает о том, почему я, а не она, играю главную роль. А она стоит в толпе, в некрасивом платье, подчеркивающем ее живот и отсутствие груди, и вместе со всеми слушает мой монолог, который я читаю плохо, отвратительно, ужасно, бездарно, тупо, бессмысленно, убого, коряво, шепеляво, гнусаво, фальшиво! И понятно, почему меня взяла Осовицкая, она любит бездарных и страшных, она не берет талантливых на курс, запороть такой монолог, надо быть совсем серой бездарью, ни о чем, ни про что…
– Всё?
Пока Олеся выкрикивала свое актерское отчаяние, находила для него красочные слова, я старалась представить себя в стакане. Большой стакан из толстого стекла, за которым ничего не слышно и плохо видно. Там, снаружи, сидит человек, молодая женщина, с сильно начесанными волосами, в которые вставлен огромный фиолетовый цветок, напоминающий каракатицу с хищными цепкими щупальцами, женщина открывает рот, широко, он кривится в разные стороны, переливается лиловая перламутровая помада, густо накрашенные глаза смотрят не мигая, смотрят прямо на меня. А я – в стакане. Острые, яростные, ненавидящие искры из Олесиных глаз не достают меня, разбиваются о пуленепробиваемое стекло.
Я даже слегка взмокла, усиленно представляя себя в стакане. Но зато душа моя задета не была. Я встала, потрясла руками, ногами, покрутила шеей.
Олеся замолчала, тяжело дыша, с ненавистью глядя на меня.
– …! – выругалась она в завершение.
Все, ура. Если Олеся матерится, значит, она истощила запас обидных слов. Это ее обычная точка. Я как раз доделала прическу. В пуленепробиваемом стакане я же не просто сидела, а накручивала на горячую плойку волосы, красилась, надевала многочисленные бусы. Эсмеральда – цыганка, яркая, нарядная, ослепительно красивая…
– Девчонки, успокоились? – заглянула к нам борода Валеры Спиридонова. Самого его из-за двери видно не было. – Вот и умнички. Катька, давай на выход. Массовка уже вся стоит.
Слово «массовка» Валера сказал специально для Олеси. Чтобы она задохнулась, чтобы пнула меня в темном уголке кулис ногой – ненароком, случайно, чтобы перевернула мне в черные бархатные лодочки, которые я надевала во втором акте (в первом играла босиком), полную банку рассыпчатой розоватой пудры…
Но в общем работать в театре мне нравилось. Чем? Главным. Вот больше не кричит Олеся, не подкатывается с обжиманиями или колкими словечками Валера, не басит и не хрипит в ухо Агнесса, рассказывая, как надо показывать на сцене то, показывать это – а я знаю теперь, что показывать вообще ничего не нужно, меня есть кому учить, – но вот все это отходит на задний план, и ты, то есть я выхожу на сцену.
Из-за света софитов я не вижу зала. Мне кажется, что я стою на краю какой-то бесконечности, в волшебном, удивительном мире, где совсем другие законы, мире, где реальность – иная. Я говорю и чувствую из зала ответный вздох. Я дышу, и восемьдесят человек дышат вместе со мной, замирают, отвечают – не словом, не смехом, чем-то невидимым и неслышимым. И это невидимое подхлестывает меня, я живу на сцене благодаря ей, этой удивительной энергии сопереживания, симпатии, восторга.
Весь антракт я вытряхивала пудру из лодочек, мыла их, пришлось надеть мокрыми. Но на сцене такие мелочи не мешают, забываются тут же, так же как на время проходит ноющий зуб, кашель, перестает течь из носа, отпускает голова, в которой кто-то бегал, стучал, перекручивал толстые, тяжелые веревки, собранные из огромных острых гвоздей…
В начале второго действия все актеры выстраивались в темноте, и медленно-медленно включался свет, звучала музыка. Все стояли в два ряда. За мной обычно никого не было, потому что рядом начиналась винтовая лестница, по которой сейчас побежит за своей поздней любовью наша седовласая Агнесса – Маргарита Готье, она же Дама с камелиями, двадцатитрехлетняя красотка, умершая от чахотки…
Я встала на свое место, музыки еще не было. Я повторяла слова следующего монолога и вдруг почувствовала, что сзади меня кто-то есть. Этот кто-то не касался меня. Я не слышала чужого запаха или дыхания. Но сзади точно кто-то был. Я осторожно повернула голову, стараясь не шевелиться, – я не была уверена, что из зала нас не видно. Никогда не понимаешь, что точно видят зрители, ведь мы на сцене подсвечены несколькими софитами. То обозначен только силуэт, то, наоборот, четко различимо лицо, выражение глаз, смотря как направить свет. Я не поняла, кто стоит сзади. Человек был явно невысокий.
Вот потихоньку включили музыку, она стала заполнять пространство. Запела, о чем-то щемящем и невозможном, скрипка, ей вторила глуховатым голосом грустная виолончель. Третьей вступала нежная флейта – высоко-высоко, там, где редкий человеческий голос может спеть.
Я ощущала сзади себя присутствие человека. Он – почему-то я поняла, что это мужчина – приблизился совсем вплотную, теперь я даже чувствовала его дыхание. Человек был с меня ростом. Он по-прежнему не касался меня, просто стоял очень близко, совсем, на том расстоянии, где стираются личные границы, куда нельзя подходить, где «я» – уже не я, а мы. Я ощущала тепло его тела, слышала неровный стук своего сердца. Своего или его? Я не понимала. Тот, кто стоял за моей спиной, нашел мою руку и слегка сжал ее. И больше ничего. Ничего. Сжал и так стоял, пока не включили свет.
Я шагнула вперед. Я должна была начинать сцену. У меня были слова о бесконечной любви и бесконечном одиночестве. Американец, который написал эти слова, что-то знал об этом. Но не все. Знал по-американски, на самой поверхности. Писал очевидные вещи, как будто открывая для себя мир заново. Как будто никто этого не знал и не говорил лучше. Но мне было что сказать о любви и одиночестве, поэтому мне вполне хватало тех приблизительных слов, которые мне были даны в пьесе. Чуть-чуть рядом, чуть-чуть все не то, не глубоко, не точно… Но актеры не говорят своих слов. Если слова не те, можно попробовать наполнить их тем смыслом.
Мне показалось, что я не сказала половину монолога. Как-то я перестала себя контролировать. Волна необычного чувства несла меня, и я не сопротивлялась.
– Молодец, – кивнул мне Марат, когда я вышла со сцены. Он всегда появлялся во время действия в неожиданном месте. Мы никогда не знали, откуда он сегодня смотрит спектакль и смотрит ли вообще.