Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если послушать Олесю, так она каждый день с утра намывала полы. У нее одна комнатка, как она рассказала – девять метров. Но звучало это трагично, я сразу представляла себе огромную избу, с сенями, с печью, на которой лежит дедушка, часть общей комнаты разделена клетчатой тканью, сшитой из разных кусочков, по полу ползают дети, а Олеся намывает, намывает, скребет – и распухшими от холодной воды руками и специальным скребком, оттирает пятна, присохшие хвоинки, кусочки еды…
– Чудная ты, Кудряшова! – некстати прокомментировала Олеся. – Сидит он там, иди! Кофе пьет!
– Кто?
– Кто-кто! – ухмыльнулась Олеся. – К кому ты пришла. Ты же зачем-то пришла в театр?
И здесь покоя нет. Я постояла в фойе, глядя на себя в зеркало. Наверно, во мне что-то не так. Что-то, что не дает возможности хорошему, доброму, честному, симпатичному и неженатому человеку меня найти. Вменяемому. Непьющему. А мне – его.
– Кудряшова? – из нашего маленького буфета выглянул Никита Арсентьевич. – Очень кстати. У вас что-то не сходится с количеством ваших спектаклей в прошлом месяце. Идите сюда, разберемся. Кофе будете?
Олеся, ужасно улыбаясь, послала нам воздушный поцелуй. Причем я была совершенно уверена – ей наш директор не нравился совсем. Ведь она постоянно рассказывала о своем муже-немуже, отце ребенка, ругала его, проклинала, звонила ему с рабочего телефона, подговаривала меня звонить, что-то придумывала, чтобы заманить его в общежитие – к себе или к ребенку, мне было непонятно, она то угрожала, то умоляла, то заигрывала с ним. Потом жаловалась мне: «Стоит, на ноги мои смотрит, ничего не понимает, что я говорю… Смотрел, смотрел, развернулся и ушел! Неужели у нее ноги лучше?»
Полагаю, цеплялась она ко мне с директором просто так, для разогрева крови, чтобы не застаивалась. Даже не из вредности, а из привычки существовать в постоянном конфликте с окружающей средой. Так привычнее, так приятнее, так надежнее. В театре, по крайней мере. Расслабишься – съедят, даже сам не заметишь, кто и когда. Р-раз – и нет тебя, косточки твои уже обгладывают друзья-товарищи.
Но не со всеми так. Были у меня в театре и друзья. Я подружилась с Натальей Иосифовной, еще у меня теперь был товарищ – Вовка, симпатичный увалень, которому больших ролей не давали, но всегда находилась какая-то ролька, которую Вовка мог сделать лучше всех. Милый, полноватый, веснушчатый, непонятно, как и с прицелом на какие роли его когда-то взяли в театральный институт – ведь всегда берут уже с прицелом. Вовка мог часами сидеть в зале, глядя на чужую репетицию, потом выйти на десять минут на свою сцену и быть совершенно довольным жизнью.
Жил он бедно, снимал комнату в Подмосковье. Наш театр находился рядом со станцией железной дороги, и Вовка ехал на электричке сорок минут и там еще на автобусе. Но зато снимал комнатку за такие деньги, на которые в Москве можно было два раза пообедать, да не в ресторане, а в обычном кафе.
Иногда я думала – а вдруг я нравлюсь Вовке? Зачем он ждет меня всю репетицию, чтобы проводить до метро – а до метро у нас метров двести, зачем приносит конфеты, которые сам никогда не ест, они для него слишком дорогие? Но он никак не проявлял своей особой симпатии ко мне – не пытался взять за руку, даже не звонил. Просто смотрел, ждал, следовал за мной – и все.
Когда я села с директором в буфете, взяв чашку кофе и пирожок, Вовка помахал мне рукой. Он тоже был на репетиции, хотя в спектакле занят не был. Увидев мой взгляд, Никита Арсентьевич объяснил:
– Подработать дал дружку вашему, Кудряшова, заняли его.
– Роль дали? – обрадовалась я.
– Да какую роль, нет там для него роли. Светить будет спектакль, запила очень кстати наша Анна Ивановна.
Аня, наша светорежиссер, была загадочным для меня человеком. Зачем ей было уходить в запой время от времени, мне казалось непостижимым. Пить так, что приходилось брать кого-то со стороны или, вот как сейчас, сажать актера на свет.
Она была хороша собой, с ловкой, подтянутой фигуркой, в которой природа четко прорисовала все женские прелести. Прелести эти не были пропущены ни одним работающим в театре мужчиной. У Ани поклонников было больше, чем у всех наших актрис. За ней бегали и монтировщики, и осветители, и администратор, и некоторые актеры. Лицом она мне напоминала американских актрис, сразу нескольких. Небольшие выразительные глаза, слегка приплюснутый, но аккуратный носик, широкая улыбка, много ровных зубов, свободные кудрявые волосы приятного каштанового цвета.
Аня не болтала, больше молчала, внимательно слушала все байки, которые ей бесконечно рассказывали влюбленные в нее молодые и не очень уже молодые люди. Сама ничего о себе не говорила. Все знали, что у нее есть гражданский муж, интересный, вполне обеспеченный, и ждали, когда же у Ани будет официальная свадьба. У нее уже был ребенок, симпатичный мальчик, которого она иногда приводила в театр.
Зачем ей было пить, да по-черному, забывая все и пропуская работу, мне было неясно. Может быть, какой-то ген? У одного – ген садовода, и человек не может жить, не выращивая, даже пусть в комнате на восемнадцатом этаже, где почти не бывает света, цветы, деревья, кактусы. И они у него растут, потому что у него такая энергия, такая потребность, он их не просто держит, он их растит. У другого ген собачника, у третьего – музыканта. А у нашей Ани – ген пьянства. И она лежит сейчас где-то опухшая, пьяная, страшная, рядом бегает некормленый сынок, страдает ее красивый возлюбленный, который, возможно, именно из-за такого дефекта не спешит жениться на Ане. А в театре тем временем спектакли светят все, кто может запомнить, какой кнопкой включать левый софит, а какой – центральный, лампочки в котором регулярно взрываются над Олесей, когда ей становится совсем плохо на нашей незнаменитой сцене, так далеко находящейся от Маяковки, от тех мест, куда заходит слава, в поисках талантливых, молодых, трепещущих от сжигающих их непонятного огня актрис…
Я помахала Вовке, стала слушать Никиту Арсентьевича, который показывал мне табель, спрашивал, правильно ли написаны мои спектакли. Мне казалось, что он хотел еще что-то сказать, поэтому позвал меня, потому что спектакли были написаны правильно, и ошибиться тут было очень трудно, я играла всё в одном составе.
– Все правильно, Никита Арсентьевич.
– Жалко. А я думал, вы переиграли, хотел вам премию выписать.
Я пожала плечами:
– Да мне хватает денег. Лучше Вовке выпишите, он матери деньги посылает, да и вообще… Бедный.
– А что у вас с ним? – поинтересовался директор, легко коснувшись пальцем моей руки.
Я руку отнимать не стала, и он свою не убирал. Я посмотрела на Никиту Арсентьевича:
– Мы с Вовкой дружим.
– Дружите – это как? – Никита Арсентьевич прищурился и стал смотреть в огромное окно нашего буфета. За окном был парк. Сейчас там было мрачно и пусто. Февраль, месяц, когда к зиме привыкаешь так, что не верится, что ее срок почти уже весь вышел.
– Дружу – это дружу. Разговариваю. Ем конфеты, которые он мне приносит.