Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Куда ты, Анисьюшка?» – окликали ее.
«Пора мне, люди добрые, – отвечала она, истово кланяясь на все четыре стороны. – Ухожу. Время мое, значит, пришло. Простите, коль что не так было».
Шел мелкий дождик. Кончалось лето. Так она и ушла – растворилась в сыром, прозрачном воздухе моей родины. А осенью произошло сразу два события. Меня отвезли в город и отдали в гимназию. И еще – в наш дом вернулась моя тетка, сестра отца.
Трудно было домашнему мальчику встраивать все свое уютное, изнеженное «я» в новый мир! Три года меня учили дома, и вот – грубые шутки товарищей, ирония усталых учителей, грубое сукно шинели, немилосердно натиравшее шею, баллы, запах мела и пота, по-солдатски жесткая кровать, ледяная вода в умывальнике, тяжелая пища… И видения тут были другие – страшные. Я видел людей, которых не видел никто. Помню один случай. У нас в пансионе застрелился дядька Михайлов, добрый, но запойно пьющий человек. Стрелялся он ночью, на лестнице – сел на ступеньку, разулся, вставил дуло винтовки в рот и большим пальцем ноги спустил курок. Утром толпа пансионеров толпилась на лестнице, с болезненным любопытством рассматривая замытый, едва заметный розовый след на белом мраморе лестницы. И в этой возбужденной толпе мальчишек я увидел дядьку Михайлова. Он был очень бледный и растерянный. На одной ноге у него был сапог, другая же осталась босой, и пальцы ее с черными заскорузлыми ногтями шевелились, как жуки. Вместо затылка у дядьки Михайлова было красное месиво, из которого торчали осколки черепа и какие-то белые нитки. Он заметил меня, понял, что и я вижу его, и стал пробираться ко мне ближе, причем толпа расступалась, точно бы бессознательно давала ему дорогу. В панике я бежал. Потом я видел его еще несколько раз, но он уж не делал попыток подойти ко мне, только страдальчески усмехался, будто извиняясь за свой пугающий вид. Добрый человек был дядька Михайлов, хоть и пил горькую…
Я замечал и других – живых, но невидимых, тех, кто не хотел, чтобы их видели… Но об этом потом.
Да… Я протомился свой первый гимназический год, как чижик, посаженный в клетку деревенским мальчишкой, но все же попривык. Мне даже не хотелось ехать в родной дом на летнюю вакацию. Я отвык от отца и боялся его, а няньки, единственного мне близкого человека, в Шмелеве уже не было…
Но там была тетка. Она оказалась маленькой и тоненькой, как девочка. Она всегда носила черное, ходила бесшумно, говорила тихо и всем улыбалась. Только глаза у нее не улыбались. Глаза у нее были очень большие, светлые, серебристые. Страшные глаза. Их как будто у мертвеца взяли и ей приставили. При встрече тетка поцеловала меня в лоб ледяными губами и улыбнулась так, словно знала обо мне все. У нее была своя горничная, глухонемая и уродливая девушка. Вся прислуга обожала новую барыню и боялась ее до паники, и недаром. Тем зрением, что было во мне с детства, я увидел в ней – что? Этому еще не было имени в моем детском словаре.
Не просто плохое. Самое плохое.
Что случилось с ней, с этой женщиной, родной сестрой моего отца?
Была ли она с самого рождения сосудом зла? Или стала такой однажды?
Лично я склоняюсь к последнему. Думаю, было так: в своих странствиях она встретила кого-то или что-то, несущее зло. И, руководствуясь тягой к познанию, уступила ему, позволила занять большую часть своей души и получила нечто взамен. Об условиях этой сделки мне еще только предстояло узнать, хотя я предпочитал бы об этом не знать никогда.
В доме и вокруг него затихла всякая жизнь – даже скворцы, которых у нас в саду всегда было множество, улетели. Даже собаки, живущие на заднем дворе, околели по очереди от неведомой болезни – сначала они отказывались от еды, потом мучительно-утробно выли по ночам, а в конце концов перегрызли друг другу глотки. Оставшаяся в живых по причине своей лютости сучка Звона сдохла странным и неприличным для собаки образом – сиганула через забор и повисла на своей цепи. Так и нашли ее утром, удавленную, с высунутым черно-сизым языком. Я сам слышал, как тетка смеялась, когда Звону несли мимо ее окон закапывать на пустырь.
К Валентине стали ходить бабы из деревни, а потом приезжать и городские жительницы. Она слыла «знающей» женщиной, которой были открыты многие тайны. Посетительницы приходили всегда на ночь глядя и смиренно ждали за воротами им одним ведомого сигнала. Кто прибывал в собственном экипаже, кто приходил пешком, но ожидание и сумерки делали их неотличимо похожими – ссутуленные фигуры с неизменными узелками и свертками в руках.
Тетка гадала на картах, предсказывала будущее всеми известными способами и соглашалась «помочь беде». Она охотно наказывала обидчиков, возвращала блудных возлюбленных и карала разлучниц. Врачевать не бралась, а вот извести соглашалась. Не раз и не два подслушивал я, холодея от ужаса, у дверей и убеждался в том, что тетка творит дела самые страшные. И всегда брала она за свою «помощь» награду, хоть большую, хоть малую. Крестьянка, которой требовалось отправить на тот свет злобную золовку, принесла ей десяток яиц в пестром платке – Валентина взяла и не побрезговала. Купчиха, у которой муж загулял с певичкой из оперетты, презентовала бриллиантовые серьги – тоже взяла. Золовка через неделю свалилась в погреб и сломала шею, а муж вернулся к своей бриллиантовой купчихе, но тоже что-то долго не прожил. Визитерши боялись и обожали ее. Краем души я проникал в их суеверные шепотки. О тетке ходили самые невероятные слухи. Уверяли, что она бывшая монашка, покинувшая лесные тайные обители, схимница, пожелавшая вернуться к людям, и не только говорит с мертвыми, но и подчиняет себе чертей. Ее звали Сестра Боли. Не знаю, что означало это прозвище, но оно шло ей.
Деньги тетка, к слову, не брала, да и не было у нас в них надобности – несмотря на рассеянное хозяйствование отца, мы все еще были чрезвычайно богаты. Понимаю, что принимала она визитеров не ради их подношений, но ради того, чтобы помощью своей возможно больше людей обратить ко злу, чтобы черный-черный грех, покрывающий, как деготь, ее самое, запятнал возможно больше душ… Этим она занималась ночью, а днем поспешала по хозяйству. В минуты отдыха она музицировала на фортепьянах, либо валялась на диване, покуривая пахитоски, либо читала всегда одну и ту же толстую книгу, в которую я ни разу не посмел заглянуть – из суеверного ужаса…
Ко мне она, впрочем, была внимательна – всегда заказывала к обеду мои любимые блюда, подарила мне к именинам низкорослого монгольского конька и научила лихо свистеть в кулак. Иной раз мне даже казалось, что она настоящая, как бывают люди, что она добрая и веселая маленькая женщина, приехавшая откуда-то издалека, чтобы заменить мне мать и стать хорошим другом, я готов был уже обожать ее… Так действовали темные чары Сестры Боли, и остальные, те, кто не наделен был моим зрением, охотно и радостно подчинялись им. Я же неизменно уклонялся от ее руки, когда она хотела приласкать меня, но она только смеялась:
– Ах ты, мальчуган!
В числе очарованных ею был и мой отец. Человек умный и просвещенный, он в обыденности проявлялся двумя основными качествами – неприспособленностью и наивностью. Он вдохновенно преподавал мне науки, но ни разу не поговорил по душам, только для сестры у него и был разговор. Водились между ними секреты, и свои шуточки, и шепотки…