Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Приносите хоть паровоз. Или гудок от паровоза.
Глупо улыбаясь, мы затоптались на месте. Он полностью нахлобучил веки на свои презрительные глаза и проскрипел, будто умирая:
— Медная проволока, стальная… жестяной лист… железные кровати, панцирные решётки железных кроватей… любой кабель… медные монеты.
Ишь ты, медные ему монеты! За ними мы и сами охотились.
Но похоже было, что он уже умер. Мы молчали, не зная, как дальше поступить.
— С кем ты там? — послышался надтреснутый женский голос из глубины сарая.
Тогда он приподнял одно веко. Глаз его с безнадёжностью глядел куда-то в поле.
— Ничего у нас нет, так? А раз ничего у нас нет, так соберите по крайней мере три ящика вот этих костей.
Мы переглянулись. Он, наверное, издевается над нами? Кто же собирает кости, если к тому же не понятно, для чего они по полю разбросаны? И где ящики?
— Ящики на складе, — подсказал он. — И собирайте подальше. Поближе и дурень соберёт. Один ящик костей — десять копеек. Вы слышали? Целых десять копеек! Кто ещё так даст?!
Не дождавшись ответа, глаз закрылся.
Мы взяли по ящику. Мягкая чёрная земля показалась мне пышной, как наши фёдоровские чернозёмы. По пути мы громко обсуждали задание старика-утильщика.
— Здесь, что ли, начнём?
— Нет, ещё метров сто, а то скажет «слишком близко собирали» и не заплатит.
— Надо ящиков по десять собрать… И завтра бы десять.
— А потом по свалкам поищем всякие там железяки, трубы, кровати.
— Скажешь тоже… кровати. А как тащить? Всё! Собираем.
Загадочное всё-таки поле! Кости попадались на каждом почти шагу: старые, выветренные, пористо-шершавые наощупь, и кости осклизлые, будто вчера лишь вываленные из каких-то громадных котлов, в которых варили студень. Откуда и кто их свозил сюда, а главное, для чего? Нам не хватало разумения, чтобы сообразить, что поле удобряется ими. А если бы и догадались, то тут же озадачила бы нас ещё более мудрёная головоломка: зачем же тогда нам велено собирать их в ящики, если они — удобрение? Если же они понадобились теперь для чего-то более важного, чем удобрение, то какой смысл заложен в том, чтобы они тут валялись?
Ящики мы наполнили быстро, выбирая в первую очередь материал покрупней: кости лопаточные, берцовые, рёберные, а то и обломки коровьих, овечьих черепов. А вот нести свой груз каждому в одиночку оказалось непосильно. Хорошо ещё, догадались два ящика тащить втроём, а за оставшимся вернуться с пустой тарой.
Новой тары утильщик, однако, нам не выдал: нет-де у него ничего в запасе, завтра, может, подвезут. Мы поплелись по пахоте за последним грузом, в раздражении пиная ботинками костяной хлам. Нет уж, завтра этот скряга нас тут не дождётся, пусть ищет других дураков ишачить на него за десять копеек в день.
* * *
— Кто там заперся?! Открывай немедленно… дверь взломаю!
— Вы не смеете… У нас документ на заселение… из академии, — мама вся дрожит, голос её пресекается, она с ужасом глядит на дверную щеколду, которая вот-вот вывалится из своего гнезда в косяке.
— Какой к чёртовой матери документ!.. Это наша кухня. Я тебе покажу академию, хулиганка… Отволоку в суд, сволочь такая… отпирай счас же!
— Не смейте ругаться, — почти плачет мама. — Со мной ребёнок. И я — жена офицера, участника войны, — вспомнив про отца, она немножко ободряется. — Он вернётся вечером, будете объясняться с ним… Это вы — хулиган… Я с таким разговаривать не желаю.
Он ещё стучит, кулаками или сапожищами, но уже без слов. Тяжело, с клёкотом из горла, дышит — совсем рядом. Гремит подковами по коридорчику, хлопает входной дверью. И лестницу слышно, как она ухает под его телом. И хлопок двери из подъезда.
Какой он и кто, чтобы так орать на маму? В наше окно его не видно, потому что оно — на другой от подъезда стороне. Я представляю его себе здоровенным, в овчинном кожухе, с усами на мясистом лице, — под стать тем власовцам, что вломились к нам в фёдоровскую хату в конце войны… Но теперь же не война, и сегодня утром, какой-то час назад мы переселились наконец с Лосиноостровской в Москву. Я томился накануне радостными ожиданиями, музыка добрых предчувствий исходила от каждого маминого движения, когда она складывала в узлы наши вещички… И вот, на тебе! Нас приняли за каких-то воров, проникших в чужую кухню. Гляжу в окно: где она, Москва? Внизу какая-то болотинка, обросшая камышами, за ней — дощатое строение с двумя дверями по бокам, подозрительно смахивающее на уборную, потом какие-то сараюшки с замками и засовами на дверях и сразу над ними — серое бельё давно не стиранного неба. Ищи её, Москву, где хочешь… И барак, совсем как в Новосибирске, только там-то у нас была квартирка, а тут — чужая кухня, и из неё этот горластый чуть не вытолкал нас взашей, да ещё и судом грозился. Что, как сейчас опять вернётся, да не один?
В коридорчике слышен шаркающий звук чьих-то шлёпанцев, слабый стукоток в дверь.
— Эй, женщина.
Мама молча прижимает палец к губам, давая знак, чтобы и я помалкивал.
— Женщина, вы его не бойтесь, — ручейком струится сочувственная речь, — это пожарник наш, на всех подряд рычит… Ничего он вам не сделает.
— Как будто мы бандиты какие, — всхлипывает мама, — как будто мы сами додумались в чужую кухню залезть… Да знала б я, стыд-то какой…
— Не бойтесь, его до вечера не будет. Дурной-дурной, а и на него угомон бывает, — журчит утешительный ручеёк. — А вы мне не откроете на секундочку дверь? Там кастрюля моя у вас и утюжок.
Мама отрицательно качает головой, оглядывается на меня с немым вопросом в глазах, и всё же рука её сдвигает ручку щеколды.
Небольшого росточка женщина в стёганой безрукавке поверх серого платья оглядывает нас и наши пожитки с виноватой улыбкой.
— Да я и не зайду, и так тесно у вас… Во-он там, в уголку, у плиты, уж подайте, пожалуйста.
— А у вас хоть есть плита в комнате? — спрашивает мама, поднося ей утюг