Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты постой здесь, — говорю Боре. — Я сейчас… Немножко отойди, чтоб она не приставала, а я сейчас.
Неужели я и вправду способен сделать то, что надумал? Сам не знаю, ноги подо мной будто ватные, но холод решимости сжимает грудь, и я цепко вглядываюсь в лица редких прохожих… Нет, к этому дядьке лучше не приближаться, ещё по шее даст. А у этих двух девчонок, что хихикают, выходя из-под арки, у самих в карманах пальтишек, должно быть, пусто… Пожилая седенькая женщина в очках и сумкой в руке, — вот она, похоже, не засрамит, не отчитает при всех, хотя и смахивает на учительницу. Но ведь трус, трус, разве я смогу решиться? А она всё ближе, вот-вот разминёмся. В последнюю секунду я всё же делаю шаг вбок, задираю лицо прямо перед ней.
— Тётя, извините меня, пожалуйста, — выпеваю каким-то противным плаксивым голосом, — мы с моим другом хотели купить по сырку… но нам не хватает четырнадцать копеек. Во-он он, мой друг, стоит у ларька. Мама дала мне деньги, — показываю ей на ладони мелочь, — но четырнадцати копеек не хватило.
Она чуть-чуть качает головой, слабая улыбка скользит за стёклами очков — то ли недоверчивая, то ли сочувственная. Рука её легонько опускается в карман за кошельком. Сухой щелчок замочка, и серая двадцатикопеечная монетка ложится поверх моих. Наспех бормочу я слова благодарности, почти убегаю от неё. Такая радость, и так в то же время стыдно! До того стыдно, что я даю себе тут же зарок никогда-никогда в жизни больше не выклянчивать ни у кого денег, а всякий раз, когда будет у меня возможность, давать деньги попрошайкам — старикам, детям, пьянчужкам. И так сразу мне легко и весело становится от одной только мысли о своей будущей щедрости и от следующей за нею вдогонку мысли, что щедрость моя скоро никому больше и не понадобится, потому что исчезнут у нас на земле, в нашей советской стране нищие люди, исчезнут обездоленные, инвалиды не будут больше громко кричать и петь пьяные песни на базарах, дети не придут в школу в старых залатанных одежонках и сырых ботинках; великая и добрая родина каждого оденет и обует, всем даст довольно еды, благоуханной и сытной: мало тебе, допустим, на обед одной котлетки, получай прямо с раскалённой сковородки вторую, третью, да хоть пятую; и компота с изюмом и черносливом смело ставь перед собою сразу два стакана, не откажут и в третьем, только не лопни от жадности; и сырков этих, что нисколько не хуже немецких, бери в любом киоске хоть целый десяток, — и всё это будет, разумеется, задаром: и еда, и одежда, и катание на трамваях и в метро, даже в поездах дальнего следования и на пароходах, и кино, и завтраки в школе, и газированная вода с вишнёвым сиропом на площадях и улицах… и никто тебя не обжулит со сдачей, потому что денег, как объяснил отец, тогда вообще не будет, как не будет, понятное дело, и громадных очередей за мукой или яйцами, где тебе на ладони пишут номер синим химическим карандашом и требуют, чтобы ты предварительно послюнявил руку, а то номер на сухой коже не проступит и тогда никому не докажешь, что ты стоял между двумя пожилыми женщинами, которые, как на беду, куда-то отлучились после того, как и ты на пятнадцать минут, не больше, выбежал из очереди…
— И карточной системы, что ли, не будет? — спрашивает Боря, неспешно разворачивая фольгу своего сырка. Мы с ним стоим за тыльной стенкой киоска, потому что неловко жевать на глазах у скучающей продавщицы.
— А как же! Не будет денег, понимаешь.
Я вспоминаю, как мама изредка ездила куда-то получать продукты по карточкам, и каждый раз среди свёртков с крупой, макаронами или вермишелью обязательно торчит этот ком грубой серой бумаги с тёмными масляными пятнами… «Комбижир», — объяснила мама, когда я уставился на содержимое странного свёртка — большой, неровно отрезанный или грубо отломанный кус какого-то непонятного вещества, похожего по цвету то ли на воск, то ли на мастику, то ли на солидол. И по названию своему, отдающему чем-то машинным, и по цвету, и по скучному нежилому запаху, исходящему от неё, эта штука показалась мне явно заблудившейся в маминой сумке. И лишь потом, поглядев, как мама, опасливо принюхиваясь, стряхивает в сковороду с ножа кусочек бурого заменителя масла, я со вздохом смирился: ну, комбижир так комбижир. Я старался не замечать, что он присутствует в жареной картошке, пропитывает тесто пирожков, переливается желтоватой плёночкой на поверхности кипящего супа, но стоило кому-нибудь произнести вслух «карточная система», как я тут же снова видел перед собой неопрятный свёрток с тёмными пятнами отмякающего комбижира.
И теперь, как лишь вспомнил про него, мне почудилось, что и в сырке он каким-то образом поместился, — иначе отчего бы сырок был таким твёрдым и вязким. Конечно, его надо было бы с хлебом есть, а не так, как мы теперь, но только он, пожалуй, и на хлеб-то не намажется, не налипнет. Он только к зубам липнет, прямо не сырок, а замазка какая-то! Нам с Борей даже глядеть друг на друга неловко, мы чуть не давимся, с трудом заглатывая последние куски.
И тут я ещё один зарок даю себе, и опять, конечно же, на всю жизнь: никогда-никогда не есть больше таких вот сырков, по крайней мере на улице, да ещё с такой тупой жадностью, потому что это очень и очень стыдное занятие, и если кто застанет тебя за ним, то сразу и подумает, что ты, значит, ешь чужое, и что ты — попрошайка бездомный, а не октябрёнок, готовящийся в пионеры.
О, детские зароки и обеты, как вы всё же беспомощны перед той самой жизнью, через всю непроницаемую прорву которой пытаетесь перекинуть свои отважные жёрдочки! Полвека промчится стремглав, я буду снова стоять на том самом месте у «Военторга», напротив высоченной каменной арки между двумя домами, где когда-то голубел ларёк со скромным ассортиментом продтоваров послевоенного родного изготовления. Асфальт под моими ногами будет чуть вздрагивать от проходящего совсем неглубоко метропоезда. Народ будет вываливать наверх из станционного зева «Щукинской» и встречным негустым потоком скатываться вниз по лестнице, небрежно минуя окаменелых нищенок, молодых калек в колясках, вялых бомжей с красными опухшими веками, задерживаясь у продавцов завтрашнего «Московского комсомольца» — этой вседоступной замочной скважины опозорившегося напоследок века. Бесшумно будут распахиваться и запахиваться стеклянные двери двух аляповато иллюминированных супермаркетов, чьи утробы до отказа