Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
В ночь на воскресенье Жене приснился сон, неожиданно страшный, про ад. Бесконечный ангар-магазин с низкими потолками и самодвижущимися дорожками на разных уровнях. Много людей, и никого знакомого. В аду нельзя было вернуться на прежнее место, и никогда не могло пригодиться умение летать.
Проснулся веселый: сон – из позапрошлой жизни, ну его! Господи, сделай так, чтобы она сейчас позвонила… Приготовился: телефон перенес в их с Валей комнату – брат жил по ту сторону рояля, – стал его будить и выпроваживать: погуляй, мне заниматься надо. Как же долго он завтракает, ну все, давай, давай. – Ладно, трудись, Рахманинов.
Сел играть. Ел, курил, всё в комнате, ждал. Двушек у нее, что ли, нету? Ну же, звони! Ох, мука мученическая. Наконец, только в три, позвонила. Ничего не слышно, разъединили. Уже хорошо. Если бы ты только позволила себя целовать, но не целовала в ответ – мне было бы достаточно. Если бы ты только поцеловала меня вчера, но не позвонила сегодня – мне было бы достаточно… Долго, почему так долго? – ура, теперь слышно.
– Ты что там жуешь?
– Слова, слова, слова… – нашелся Женя. – Любишь Рахманинова?
– Да не то что бы… Из Риги все это видится чуть иначе. Певец русской географии, – засмеялась.
– Ну что ты говоришь? – положил трубку возле рояля, стал играть: Спи, дитя мое, спи, усни… – Между прочим, очень трудно, хочу выучить. Как тебе?
– Да, хорошо… Я привыкла к другой обработке, к Игумнову. Это мужественнее. Нравится.
В кино? Не слишком ли банально? – да нет, смотря на что. Фильм был длинный, глубокий, Наташу он захватил, а Женя разглядывал ее левую ключицу, шею, след от скрипки. Вчера он узнал Наташу, вспомнил, припомнил, принял – целиком, теперь всматривался в частности. Слегка ревновал к кино. Снова шли через город, в центре еще ничего, дальше – нищий и грязный.
– По-моему, поверхностно, – сказал Женя о фильме.
– Потому что понятно?
Он принялся объяснять: вот этот мальчик, доселе безмолвный, дерево, евангелие, здорово, правда, – так естественно послушать музыку, и – вот вам – ария альта, Erbarme dich, самая лучшая музыка, музыка музык, и режиссеру нравится, и вместе мы все наслаждаемся Бахом. А почему это говорится именно нам, именно сейчас? Так нельзя, как ты не понимаешь? Посмотрела насмешливо: «А я-то все думаю – что такое снобизм? Сам говоришь – смотрел не на экран». Нетушки, тут он прав! Впрочем, ладно.
Опять целовались у входа в общагу – может быть, я зайду? – со страхом: вдруг пустит? – Нет, что ты! У меня соседка знаешь какая? – вокалистка, все анекдоты про них – правда. Вот такая толстая!
Потом, уже осенью, толстая вокалистка куда-то ненадолго денется, Женя подкупит коменданта, останется у Наташи, но телесная близость мало чего добавит полноте их встречи: неужели некуда уже добавлять? Он растеряется: «Так много всего…» От смущения и жалости – ящерица без кожи, страшно, чтобы не наступили, не обидели злые люди – будет бормотать: «Вот открытие – ты женщина… Женщина и еврейка». Станет шутить, вспоминать давнишнее: «Один еврей – это весь Израиль, два-три – анекдот». Он, Женя, имеет право высказываться по еврейскому вопросу – его дети будут евреями. Наташа улыбнется: ах, Женечка, нет никакого еврейского вопроса, все вопросы – антисемитские. Никогда он ее не обидит.
Они бродили по институту, выбирали дупло для записок. Старые литавры у входа к скрипичному мастеру – стоят здесь со времен семьи Гнесиных – чем не дупло? Мастер должен, конечно, чинить все подряд, но чинит только струнные. Вот дырка – смотри, сюда мы будем класть наши любовные письма.
Писал, однако, один Женя. У него внутри теперь постоянно звучал разговор с Наташей, как у той – музыка. Когда удавалось сочинить смешное, радовался, не сразу рассказывал, экономил для дупла. «Молчишь? Не пишешь? От меня, раз так, / Услышишь лучшее, что слышал Пастернак». Узнает ли цитату? На всякий случай засунул в литавры томик Пастернака, заложил страницу и еще подчеркнул – тишина. По-детски, конечно, и что с того? – перед ней ему разоружаться не страшно. Сделала смешную гримасу: «Высшим проявлением ума дети считают юмор. Особенно рифмованный».
Однажды утром, уже в мае, когда Женя привычно искал ее в институте, они и вчера не виделись – мыслимое ли дело? – все время требуется обновление, как верующему причастие, он и это доверит литаврам, – подскочила ее соседка-толстуха: к вам почтальон! «Родителей и Дину отпускают, – писала Наташа, – надо их проводить. Не скучай и не грусти. Наша близкость неотменима». Они расставались в первый раз: почему так внезапно? Чтобы не прощаться, не стоять ему одному на перроне? – ей лучше знать. Пошел домой, к Вале, к родителям, давно он с ними не был.
Жаль, конечно, что Наташе его домашние не нравятся: «А потому, что им не надо света, – тебе-то я могу сказать?» – Ну, ничего, ничего. Оставит человек отца своего и мать свою… В один год родители сами его оставят: получив незадолго до смерти квартиру в Мытищах, умрут, – исподволь, под сурдинку – он почти не заметит их смерти – к Наташиному, Валиному и собственному удивлению.
А пока – дни ненужной свободы – Женя лежал на кровати, пытался сообразить: будет ли счастлив? Откуда у мамы идея, что непременно он должен быть счастлив? – апофеозы мало у кого получаются. Но если и не будет, то как-то по-особенному, по-своему… Перечитал Наташино письмо: «Наша близкость неотменима», – лучше всего, что он мог сочинить. Вот она сейчас проснется, увидит утренний свет, обрадуется сегодняшнему дню и жизни в нем. Станет причесываться, напевать, выберет платье. Подумал: это ведь и есть – «Всякое дыхание да хвалит Господа» и – едва хватило воздуха закончить фразу – благослови тебя Бог, родная!
1
Последнее ее целенаправленное действие было – оттолкнуть его, ударить. Видимо, она уже слабо понимала, что к чему. В сущности, он ее убил.
У матери была тяжелая стенокардия, и Сергей Ильич держал дома все необходимое, даже дефибриллятор. Жил так, годами: дежурил в реанимации сутки через двое, после дежурства спал, еще сутки слонялся по дому, читал в основном медицинское, по-русски, по-английски, ждал нового дежурства. Память не ухудшалась, рано пробуждаться становилось легче. Стареющий сын очень уже старой матери – она одна и составляла его семью, его дом, – он хотел от нее немногого: чтобы она не поддавалась старению. По изменениям в матери он замечал ход времени, оттого оно шло вдруг, рывками. Последний рывок произошел этим утром, когда у матери заболела грудь, спина – всё.
Действовал быстро: вызвал «скорую», снял кардиограмму – так и есть, инфаркт, – аспирин, наркотики, – что же, не растворять тромб, оттого что восемьдесят четыре? – нет такого, – и ввел тромболитик. О расслаивании аорты не подумал, а между тем внутренняя выстилка ее надорвалась, и в новом, ложном, канале стала скапливаться кровь.
Смерть произошла в «скорой». Еще когда мать положили в машину, Сергей Ильич снова послушал сердце, услышал новый шум и уже все понял. Если бы не его тромболитик, был бы шанс, маленький, конечно, кто возьмется оперировать старуху? – но он бы добился. А теперь – сгусток не образовывался, кровь все прибывала, давление на стенку аорты росло, и она не выдержала, разорвалась.