Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он протянул руку и дернул полотнище. Материя с треском разорвалась. Он бросил ширмы на пол и стал топтать их ногами.
Я встрепенулся от оцепенения и, не помня себя, бросился к негодяю. Моя голова боднула тощий живот, высокий крякнул и, взмахнув руками, сел на пол. Кто-то схватил меня поперек тела и оттащил в угол. Все бросились поднимать высокого. Паскуале бился в руках у скрипача и орал благим матом. Высокий встал, поддерживаемый под бока, и молитвенно сложил руки. Он торжественно сказал что-то, указав на меня костлявым пальцем, — тогда все заревели, опустились на колени и завыли какую-то нудную песню.
Я брыкался, Паскуале кричал. Железные руки втолкнули нас в чулан и закрыли дверь на щеколду. Я колотил кулаками в дверь, но в кухне все стихло.
— Смотри, вот они идут! — сказал Паскуале, выглядывая в маленькое окошечко. По дороге шел высокий и говорил, а за ним, сняв шапки, уныло плелись наши зрители. Мне удалось просунуть нож в щель и поднять щеколду. Мы вышли на кухню. Я стал складывать кукол в мешок, а Паскуале, плача от обиды, сидел на полу над обломками наших ширм.
На крыльце послышались поспешные шаги. Прибежала заплаканная хозяйка. Вытирая глаза рукавом, она сказала нам, чтобы мы сейчас же уходили из деревни. Падре очень рассердился, что его прихожане в воскресенье так согрешили — смотрели бесовскую забаву.
Все, кто ходят по дорогам, пляшут или поют, или показывают представления, все эти люди — служители сатаны, — сказал падре. Они отвлекают людей от молитвы. Они издеваются над священниками, а священники ведь божьи слуги. В воскресный день, когда надо думать о спасении души, грешно зубоскалить и смотреть на кривлянья скоморохов.
— Грех, большой грех, — говорила хозяйка, указывая на Нинетту. — Падре простил Пеппо за то, что Пеппо боднул его в живот, но если вы останетесь в доме, падре наложит на нас проклятие и запретит нам ходить в церковь.
Я только свистнул. Хозяйка плакала, не зная, будет ли это грехом, если она даст нам пирог на дорогу. Наконец ее доброе сердце победило, и она дала нам поужинать. Мало того, она вынула из сундука полоску материи, чтобы мы могли починить ширмы.
Я взвалил на плечи обломки ширм, а Паскуале перекинул через плечо мешки с куклами. В деревне мы не встретили ни души, но из всех окошек, из щелей заборов выглядывали ребята, провожая нас глазами. Им запретили, верно, выходить на улицу, пока мы не уйдем. Мы сразу стали для всех как зачумленные.
— И чего они слушаются своего падре? — злился я. — Ведь всем было весело, все были довольны, а он пришел и все испортил.
— А я лучше хочу быть в аду с тобой, с дядей Джузеппе и с Гоцци, чем в раю с этими… с этими долгополыми обезьянами. Нет, зачем он сломал наши ширмы? — У Паскуале задрожали губы, и он отвернулся.
Я запустил камнем в черную ворону, сидевшую на кусте, и она, глухо каркая, полетела прочь.
Нам надо было пройти семь миль, чтобы к ночи попасть в соседнюю деревушку.
Мы переходили из деревни в деревню, и кое-как починив ширмы, представляли на постоялых дворах. Почти всегда мы получали за это ужин и ночлег. Не раз сердце у меня сжималось, чуть бывало увижу вдалеке черную фигуру священника. Тогда мы поспешно складывали кукол и пускались наутек.
Иногда в дороге заставала нас вьюга. Прижавшись спиной к нависшей скале или к столетнему стволу пихты, мы дули себе на окоченевшие пальцы. Но вот мы пришли в Инисбрук, лежавший в котловине среди снежных гор, и обогрелись. Целую неделю мы представляли там на постоялом дворе и даже в зажиточных домах, куда нас звали потешить ребят.
Там мы смастерили себе новые ширмы. Там же Паскуале заговорил по-немецки. Он запоминал незнакомые слова лучше, чем я. Он и меня стал учить. Мы брели по горным дорогам, солнце едва пригревало, когда я стал повторять за Паскуале разные немецкие слова, и первое слово было дас брод — хлеб, а второе — дер поппеншпэлер — кукольник.
Теплело. Внизу под нами маленькие радуги перекидывали свои полосатые мостики над весенними ручьями, радуги горели по утрам на горных склонах. На черных прогалинах пробивалась трава. Птицы попискивали в еще голых кустах. Пристав к партии каких-то людей с тюками на плечах, мы ночью перешли границу по горной тропинке. Перед нами открылись лесистые холмы Баварии. Между ними, извиваясь, как змея, белела дорога.
Карета епископа
— Петю, у тебя в мешке не осталось сухарика?
— Да ведь ты сам знаешь — вчера мы сгрызли последний.
— А далеко еще до Альтдорфа? Очень хочется есть.
— А вон там, за деревьями, какие-то крыши, видишь? Может быть, это и есть Альтдорф.
Из-за деревьев показалась красная черепичная крыша с петухом на верхушке. Мы прибавили шагу и вышли из леса. Перед нами протянулась пыльная деревенская улица. Направо при въезде в деревню красовался богатый постоялый двор с резным крыльцом. Мы поставили перед ним наши ширмы. Едва я заиграл на губной гармонике, а Паскуале запел, чтобы созвать народ, как из всех окон глянули любопытные лица. Ребята, вздымая пыль, мчались к нам со всех дворов. Конюх, смазывавший телегу, бросил свою смазку. Из кухни выглянула толстая стряпуха. Сам хозяин двора в зеленом переднике, от которого еще краснее казалось его лицо, вышел на крыльцо, покуривая глиняную трубку.
— Гляди… пообедаем нынче… — шепнул я Паскуале.
Толпа вокруг нас прибывала. Толстопузый сельский сторож подошел и, сдвинув на затылок треугольную шляпу, стал прямо против ширм. Улыбка расползлась по его круглому, блестящему лицу с носом луковицей.
Мы спрятались за ширмы. Голод прибавил нам усердия. Еще никогда Пульчинелла не верещал так пронзительно и черный пудель не таскал его так яростно за нос, как в этот раз.
То-то было смеху и ребячьих вскриков!
Наконец Пульчинелла поддел дубинкой бездыханного сбира, швырнул его за ширмы и в последний раз мотнул своим белым колпачком, прощаясь с публикой.
Я вышел из-за ширм и заиграл тирольский танец. От голода у меня сосало под ложечкой. Сейчас спляшет Нинетта, а потом, может быть, вкусная