Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дослушать до конца его печальную исповедь мне помешал носорожий топот за спиной. Обернувшись, я увидел псориазного генерала, с бешеной скоростью направлявшегося прямиком к нам; товарищей своих он где-то прошляпил, а может, те просто развинтились по дороге. «Ша на место!» – гаркнул он на моего собеседника, и тот мигом стушевался, исполняя приказание. Схватив мою руку чуть ниже плеча, генерал быстро отвел меня в сторону, за гаубицу, и, приблизив ко мне вплотную лицо, заговорил свирепым шепотом:
– Ты вообще понимаешь, что творишь?!
Я злобно молчал в ответ, не отводя глаз.
– Тебе понятие «неуставных отношений» не знакомо, нет?! Ты ни с кем из них не должен иметь личного общения, усек?! Ни с одним из них! Ты можешь обращаться к массам, к толпе, но ни к кому из них в отдельности! Еще раз застану за этим… Пеняй на себя!
Он уже повернулся спиной, когда я с некоторым нахальством спросил у него:
– А что будет-то?
Он в момент обернулся; из ран на его лице струилась кровь.
– Если ты претендовал на мое место, – продолжал я спокойно, – я могу без сожаления передать тебе мои полномочия, в гробу я их видел! А я отсюда отчалю, и никогда мы больше не встретимся!
Генерал отреагировал не сразу:
– Да, тяжко тебе придется, – задумчиво проговорил он, не сводя с меня слепых глаз и покачивая головой, – ты до сих пор надеешься отделаться легким испугом… Ладно, иди к себе!
– Мне надо на аудиенцию…Сам знаешь, к кому, – предупредил я его самым решительным образом, когда мы уже шли ко входу, – я забыл, где находится его конура, проводи меня туда.
– Как драпануть, так ты все помнишь, – огрызнулся он, сделав рот коробочкой.
– Ты хоть при солдатах не выкамаривай, – попробовал я его урезонить, но вряд ли этот человек был способен прислушиваться к кому-то. Со своей прежней каменной молчаливостью он привел меня к заветной двери и запустил в зал, сам оставшись снаружи. Головотяп, к которому я имел разговор, не изменил своей позы, как и не изменил ее его человек-подножие. Я решил, не мешкая, брать быка за рога:
– Вот что, божественный. Как хочешь, но я требую, чтобы ты санкционировал немедленную передачу моих полномочий твоему чешуйчатому питекантропу. С меня довольно, я возвращаюсь туда, откуда пришел!
Когда я вошел, он задумчиво обгрызал коготь указательного пальца и делал это еще по меньшей мере минуту после озвучивания моей претензии. Отплевавшись и даже не удостоив меня выпучиванием глазищ, он парировал:
– Во-первых, он – твой, а не мой. Во-вторых, туда, откуда ты, как ты выразился, пришел, тебе возврата нет и не сори больше этими глупостями ни в своем, ни в моем мозгу. В-третьих, принимайся уже за работу и не фырчи.
Я предвидел такой ответ; было бы удивительно, если бы он проявил хоть чуточку больше уважения. Но сдаться и быть снова выпровоженным мне не позволяли соображения чести и совести.
– Ты заставил меня взять на себя командование воинами, которыми всегда двигала воля к отступлению и поражению, для них победа через устранение оппонента – вынужденное потакание животному инстинкту. Или ты не видишь, что они сами не понимают, какая сила собрала их здесь и дала в руки оружие, они рассчитывали получить небытие, покой и освобождение от всех желаний, а их вместо этого рекрутировали в качестве пушечного мяса и проводили на войну, смысл коей для них остается тайной за семью печатями! О себе я уже молчу. Пойми, не этого они ждали от смерти; она должна была положить конец всякой вражде, они устали от нее еще при жизни. Из всех мотивов войны они в состоянии усвоить только мистический мотив возвращения к предвечному хаосу, но никак не естественного отбора, выживания сильнейших и выкристаллизовывания усовершенствованных жизнеформ.
– Совершенно справедливо, – закивал он угловатой головой, и я понял, что, желая обжаловать свой приговор, я сам окончательно утвердил его. Вот почему им нужен такой лидер, как ты, и не просто лидер, а тиран. Нет ничего менее привлекательного, чем индивид, завладевший полной свободой распоряжаться собой и всеми своим дарованиями по своему личному усмотрению. Те же, кто несет службу под твоей эгидой – самые свободолюбивые в мире, за свое освобождение они положили душу. Им больше всего на свете необходим тиран, олицетворенный эгоизм и любоначалие без границ. Ибо только полностью удовлетворенный эгоист готов к принятию великой ответственности, так как он защищен тройной броней от искушения поработить ее мелким капризам. И только такой эгоист, тиранический эгоист, может взять на себя все грехи и глупости толпы и самую главную, самую тяжелую ношу – свободу. И не просто присвоить ее себе, а сделать ее оправдательным, а не обвинительным пунктом для своего стада. Представь, что было бы, если бы солнечное светило существовало не в одном экземпляре, а на каждого человека имелось бы свое личное, что тогда осталось бы от мира? Такова и свобода: ее носителем должен быть один человек на всем свете, остальные могут лишь купаться в ее лучах.
– Америку ты для меня не открыл, – сказал я ему, улучив момент, когда он заглох, – вот только упомянутого тобой удовлетворения эгоизма я совсем не ощущаю. И виноват в этом не в последнюю очередь ты. Знаешь, мне надоело принимать как должное то, что ты затыкаешь мне рот. Да будет тебе известно, что среди людей у меня есть своя любовь, женщина, которую я люблю, но с которой оказался разлучен, и имею все основания полагать, что ты приложил к этому руку. Я не знаю, где она сейчас и что с ней, и этот вопрос не дает мне думать ни о чем другом. Может она в стане тех самых самоубийц, что я посылаю на войну! А может, она там, в рядах ненавистных вам «живых», многие ведь так оказались разбросаны смертью по разные стороны баррикад. Уж боюсь спрашивать, к какой категории отношусь я сам, жив ли я еще. На твоем месте я бы выбрал стимулом к действию насыщение любовью, а не поблажки эгоизму. Скажи, есть ли хоть какой-то шанс, не томи.
– В общем, так. Приходишь завтра к вечеру, тогда потолкуем. А пока иди трудиться, на сегодня прием окончен.
Его нетерпеливый тон лучше всяких слов говорил, что он не шутит; стало быть, мне предстояли целые сутки мучительного неведения, выматывающего похлеще всякой работы.
– А о побеге лучше не мечтай, – ощерился он напоследок, – многие хотели бы дезертировать, но поверь мне на слово – никто в этом не преуспел.
День прошел у меня под знаком опустошенности. Вместе с псориазником, допущенным мною в мой кабинет, я продолжил разбор данных и разработку военных планов, точнее – изображал вид человека, занятого этими делами, а сам все думал, что мне ожидать от завтрашнего дня. Генерал указывал мне на какое-то государство в передней Азии, потом, тыча в карту, что-то толковал о морских границах прилегающей к ней нейтральной территории. «Там же Греция», – вполголоса заметил я, уронив взгляд на то место, куда он прижал палец. «Нет там давно никакой Греции», – отмахнулся он и немного тише сварливо прибавил: «С добрым утром!» Потом перешел на какой-то регион в северо-западной Африке, о названии которого я уже и не отваживался спрашивать. В последнюю очередь этот фанатик войны стал испещрять кривыми линиями огромную, занимавшую почти весь стол карту территории, имевшей, по его словам, для нас наиболее существенное стратегическое значение. Эта территория охватывала большую часть Афганистана, а также юго-восточную часть Ирана и запад Пакистана, однако он упорно называл ее Парфией. Ну Парфия, так Парфия, кто бы возражал. Ближе к полуночи он, наконец, оставил меня одного, прихватив с собой бумаги и предупредив, что утром вернется, возможно, не один. Я завалился на кровать, сраженный тоскливой усталостью. Уснуть бы только и гори все ясным пламенем. Мне это удалось быстро, несмотря на беспорядочные мысли, которые все никак не хотели улечься. Во сне мне привиделся ветхий деревянный домик с треугольной крышей, стоявший на пустыре под ночным небом. Я набрел на этот домик, выбравшись из лесной чащи; я не видел ее, но твердо знал, что она осталась позади меня. Несмотря на новолуние, на крыше и стенах дома со всех сторон лежало бледноватое, словно отраженное свечение. Я подобрался к дому и вошел внутрь. Кроме широкого, стоявшего посередине стола да расставленных вокруг него нескольких стульев, там ничего не было. В центре стола в подсвечниках горели две белые свечи средних размеров, и воск с треком стекал по этим зыбким источникам света. У меня невольно возникли ассоциации с четным количеством цветов, и по спине пробежал холодок. Здесь, в этой халупе, кого-то ждали, и я был только одним из таких гостей. Выдвинув первый попавшийся стул, я сел прямо напротив свечей и уставился на них немигающим взглядом. Они сильно коптили, и в самом их горении было что-то нервное, резкое, неестественное, они как будто чувствовали собственное неизбежное угасание и смерть, и плясавшие на стенах тени казались стаей черного воронья, вившейся над агонизирующей жертвой. Было ли у этого дома хотя бы подобие окон – я так и не понял; я был весь поглощен наблюдением за медленной гибелью восковых близнецов, так что чуть не вскрикнул от неожиданности, когда убаюкивающее безмолвие сотряс прерывистый скрип открывающейся двери. Пламя свечей задрожало, все блики и полутени на стенах поглотила одна большая черная тень, которую отбрасывала вошедшая в дом девушка… Я сразу узнал ее. Да и как мог я не узнать ту, к которой так стремился, вконец исстрадавшись от незнания, достигну ли я когда-нибудь цели! Это была Наталья; какой же невероятной радостью я преисполнился тогда, какая буря эмоций подхватила и унесла меня! Я не мог удержать слез радости, я готов был благодарить любого мифического Бога, простить самых злобных врагов, теперь-то я ни за что не отпущу ее, за ней я пойду на миллион крестных смертей! Моя любимая уже не несла на себе ни малейшего следа своей ужасной болезни: ее лицо, обрамленное длинными, пышными волосами, было совершенно чисто, она приветливо улыбалась. Она выглядела почти как на том фотоснимке, что когда-то показала мне в порыве откровенности, только гораздо живее и ближе, ближе, как никогда! Я тут же вскочил с места, подбежал к ней и заключил в объятия; говорить я ничего не мог, у меня захолонуло в груди, и слова, едва нарождаясь в уме, тотчас же рассыпались под напором вскипевшей крови. Намиловавшись с ней и немного успокоившись, по-прежнему обнимая ее, я полушепотом сказал ей на ухо: «Здравствуй еще раз, любовь моя…» «Я теперь здорова, – так же тихо произнесла Наташа с загадочным блеском в темных глазах, – а ты что-то забыл меня совсем, так давно тебя не видно, не слышно…». Я еще крепче сжал ее в объятиях и, прерывисто дыша, стал горячо заверять ее, что никогда не забывал ее и не забуду, что никогда не простил бы себе такого, что каждый божий день я только о ней думал, что люблю я ее безумно и беззаветно. Разгоряченному близостью ее тела, мне трудно было говорить достаточно внятно и последовательно, язык будто заплетался, самые простые слова давались мне тяжело, рассудок утопал в жарком предвкушении блаженства, заполнившем меня до краев, и в конце концов я просто впился губами в ее губы и весь словно рухнул в непроглядную тьму.