Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну если стакан нашелся, ладно, – наконец говорит Нёхиси. – Будет тебе морская вода.
Встает с травы и заходит в реку. Вообще-то Нерис – река своенравная, быстрая, но тут совершенно растерялась и замерла на месте с таким огорошенным видом: ты что, серьезно? Взаправду? Вот так просто взял и вошел в меня?
А потом на берег с таким особым, очень тихим шуршанием, слышным за многие километры, неразборчиво бормоча то ли ругательства, то ли наоборот, утешения, набегает настоящая, ни с чем не спутаешь, морская волна и окатывает меня с ног до головы. И отступает, вернее, просто исчезает прежде, чем я успеваю ощутить горько-соленый вкус на губах.
– Твой заказ, – объявляет Нёхиси, протягивая мне полный стакан.
Он при этом, ясное дело, совершенно сухой, словно все это время спокойно сидел на берегу и не входил ни в какую воду. Зато я мокрый, соленый и горький с ног до головы, как нелепо огромная чудотворная слеза.
Но стакан, конечно, беру. Нельзя отказываться от угощения, когда ради твоего каприза устроили вот такое вот.
– Ты, – говорю, – настоящий друг.
И залпом, большими глотками, моля всех на свете богов, включая Тескатлипоку[11] и Юрюн Аар Тойона[12], чтобы дали мне силы не подавиться, пью эту проклятую морскую воду, как пил когда-то, оцепенев от собственной храбрости, первый в жизни стакан белого сухого, невыносимо кислого «Алиготе» на глазах у троих десятиклассников, дружить с которыми тогда хотел больше всего на свете. Уж что-что, а бессмысленные и беспощадные подвиги во имя дружбы мне удавались всегда.
Выпив воду, снова прячу стакан за пазуху – что бы ни случилось, Тонино имущество не должно пострадать – и обессиленно падаю на влажную от утренней росы траву.
– С тобой все в порядке? – обеспокоенно спрашивает Нёхиси.
– Лучше, чем просто в порядке. Напился в хлам. Очень крепкое оказалось это твое море. Неразбавленный спирт в сравнении с ним – лимонад. Спасибо, дружище. Никогда не думал, не мечтал, не надеялся даже, что однажды засну пьяным на речном берегу под кустом, но вот, гляди, все у меня получилось. И как же удачно, что ты сейчас рядом. Я в тебя верю: куда-нибудь это безобразие с глаз долой уберешь.
Я, конечно, шучу. То есть думаю, что шучу, но при этом глаза мои сами собой закрываются, а земля, над которой сейчас, по-хорошему, следовало бы взлететь, но я почему-то лежу, начинает раскачиваться, как большие качели. Или как палуба попавшего в шторм корабля.
В этом городе нет и не будет моря, значит, придется однажды стать морем ему самому, – думаю я, засыпая. – Он – уже море, мы – его глупые рыбы, ядовитые гады, драгоценные раковины, затонувшие корабли. Нас всех штормит.
Альгис
Спать больше не мог, есть не хотел, только часто пил воду, прямо из-под крана, горячую, потому что никак не мог согреться, хотя за окном было лето. Жара, такая жара.
Наконец сообразил включить обогреватель. В доме сразу запахло горячей пылью, как будто наступила зима, один из отчаянно злых темных морозных дней, когда радиаторы центрального отопления перестают справляться с обогревом квартиры; на самом деле не так уж и холодно было дома даже в самые лютые зимы, вполне можно терпеть, но руки всегда мерзли первыми, так что пальцы переставали сгибаться, и становилось трудно рисовать. Рисовать! Больше всего на свете Альгис сейчас хотел снова захотеть рисовать, но и сам понимал, что ему не светит. Потому что… Да просто некому рисовать, вот тебе и все твое «потому что». Художника Альгиса больше нет. Только безымянный, почти беспамятный изгнанник, понятия не имеющий, что натворил, за что его сюда выслали. Но выслали, факт.
Альгис лежал на полу, кровать сейчас казалась ему отвратительным, даже пугающим местом, как будто впитала всю прежнюю несправедливую острую боль, всю тягость последних бессонных дней и стала таким специальным ложем для пыток. Нет уж, сами теперь лежите в ней!
Кто эти «сами», которым он предлагал полежать в кровати, Альгис не знал, но чувствовал, как в нем постепенно нарастает враждебность, закипает ненависть к неведомым «самим».
Я же был хороший, – думал он, уткнувшись лбом в прохладный паркет. – Точно хороший. Очень хороший мальчишка, уж себя-то я помню. Такой романтичный, мечтательный, пылкий. И добрый, хотя в юности мало кто добр; это потом обычно приходит, когда самого по башке двести раз шандарахнет, и, может быть, что-то начнет доходить. Но я сразу был добрый; мама Рита иногда говорила: «Не рви себе сердце по всякому поводу, второго не выдадут». Я совершенно точно не мог ничего по-настоящему ужасного натворить. Даже по глупости не мог, потому что, во-первых, был довольно умный, по крайней мере, для своих лет. А во-вторых, где это видано, чтобы за глупости отправляли в изгнание? Не просто на несколько лет из приграничной зоны, а на Другую Сторону, навсегда, нашпиговав голову какой-то чужой ложной памятью, то ли из милосердия к ссыльному, чтобы не слишком страдал от разлуки с домом, то ли в качестве дополнительного наказания, нормальному человеку логики палачей не понять.
Нет у меня никакого дома, – думал Альгис. – Ничего у меня больше нет. Все эти синие черепичные крыши, трамваи, веселые танцы, факелы на площадях, светящиеся тропинки, луковые пироги, узкие улицы, горький дым, стеклянные рыбы, развешенные на деревьях, и остальное, как бы такое все из себя замечательное и прекрасное, даже слезы моей больше не стоит. Ни единой слезы! Если меня, доброго, хорошего человека, неизвестно за что так жестоко наказали, отняли не только жизнь, смысл, радость и близких, но даже меня самого, значит, не о чем теперь тосковать. Там, дома, где синие крыши и глупые рыбы с трамваями, творятся такие же гнусности и подлости, как здесь, на Другой Стороне; то есть на самом деле гораздо хуже: здесь люди, конечно, мучают друг друга как умеют, особенно отвратительной музыкой и тупыми, бессмысленными правилами-законами, придуманными хитрыми трусливыми рабами для простодушных трусливых рабов, но хотя бы из реальности людей, как собачье дерьмо с садовых аллей насовсем не выкидывают… Впрочем, они же не умеют, для них существует только одна реальность, скучная, грубая, примитивная; ай, неважно, пусть бы и самая распрекрасная во Вселенной, но только одна реальность, и все. Просто не умеют выходить за ее границы, даже думать об этом не могут, бедные дегенераты, вот и сидят тут все вместе, дружно, как в яме, в почти добровольном плену. А то бы небось уже вышвырнули в какой-нибудь другой адский ад примерно половину своего населения. И начали бы с меня. И с других таких, как я, слишком умных, слишком добрых, слишком мечтательных, слишком талантливых. Везде, в любом человеческом мире, и в чертовском мире, и в ангельском, при любых обстоятельствах начали бы с меня, просто чтобы глаза не мозолил. Свиньям обидно быть свиньями, когда кто-то другой настолько вызывающе не свинья!