Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стоит надо мною с фонарем, а я спросонья натягиваю брюки и рубашку — вещи, которые он мне уступил, когда они обветшали и испачкались. У него под мышкой круг нашего фирменного сыра, завернутый аккуратно, как на продажу.
— Куда идти-то? — Я шнурую ботинки, кожа которых гвоздями подбита сверху к подошвам.
— Найдешь кого-нибудь из этих. Ангелов.
Я выпрямляюсь и тупо смотрю на него.
— Давай пошевеливайся! — рычит он, и я склоняюсь к ботинкам. — Пойдешь в горы, в ущелье. Ну, и вызовешь одного из них.
— Как это? — спрашиваю я, не успев подумать.
Он топает, едва не зашибив меня ногой.
— Откуда же я знаю, болван?! Я их что, вызывал?!
Бабуш стонет на своей кровати, и дедуш умолкает, тяжело сопя. Его голос спускается до бормотания:
— Короче, вызовешь ангела. Предложишь ему сыр. И приведешь сюда, к бабке.
Я заканчиваю шнуровку. Лицо у него такое, что и без слов все ясно.
— Приведу сюда, — повторяю я. — В этот дом.
Он молча протягивает сверток.
Я беру сыр и поднимаюсь. Его глаза чуть ниже моих, когда я в ботинках, а он босиком.
— Да живее! Бабка долго не протянет!
Я смотрю на бабуш: щуплый холмик под одеялом. Воздух наполнен гнилым запахом ее болезни. Я кулаком толкаю дедуша в плечо. Он качается и ошарашенно раскрывает рот.
— А ты, — говорю я, — чтоб не смел ее трогать, понятно?! Если хоть пальцем или хоть словом… вернусь и зарублю! Убийца.
Развернувшись, я выхожу во двор. И всю дорогу до деревьев ожидаю, что мне самому между лопаток вонзится топор.
Он старый никчемный ворчун, только и всего! Но больше у меня никого нет, значит, надо его терпеть, верно?
Нет, не верно. Просто наша бабуш такая маленькая, серенькая и тихая, что кажется, будто она не человек, а кухонный придаток дедуша. Но она была человеком, я помню, хотя был тогда малышом. Живостью она никогда не отличалась, это правда, да и силой тоже, однако дедуш еще не настолько ее подмял, чтобы затушить в ней источник ласки и тепла. Пускай это ласка была неявной, а тепла едва хватило бедному ребенку, чтобы сохранить душу, — я ничего не забыл; и если на дедуша нацелены мои страх и злоба, то на бабуш — небольшая толика любви, что уцелела во мне с детства.
Самое удивительное в том, что дедуш терпеть не мог ангелов и при одном упоминании о них принимался кричать.
«Не смей говорить об этих тварях! — надрывался он. — Какая от них польза?! Хватают нормальных, здоровых работников, заворачивают в свои вонючие крылья — и превращают в отшельников, в колдуний, в чертовых поэтов! И начинается бред: ах, аньгелы меня заставили! Ах, аньгелы велели мне бросить работу, и не платить налоги, и растоптать собственную семью, как собачье дерьмо! Теперь я порхаю над землей, свободный, как бабочка, и питаюсь булками, что растут на деревьях… А вонища! Вонища от них какая! Гнилой картошкой разит, напополам с мертвечиной!» — Дедуш яростно тыкал ВИЛКОЙ в тарелку и набивал мясом трясущийся от негодования рот, как будто от его собственной рубахи не воняло кислым потом, а перепачканные свиным дерьмом ботинки не валялись у дверей.
А бабуш важно поддакивала:
«Что верно, то верно. Смрадные создания!»
Мне только раз довелось понюхать ангела. У нас тогда сбежал поросенок, и я ловил его в горах, идя по следу в траве. Довольно скоро след начал петлять: поросенок ошалел от новых запахов и забыл, что надо бежать. Так всегда бывает со свиньями. Я знал, что скоро его настигну.
Запах ангела ударил меня внезапно: так запах лисы, прилетевший по ветру, сводит с ума гончую собаку. Гнилая картошка? Хм… Ощущение такое, будто в ноздри набили сырого навоза, да так глубоко, что в горле дерет. Мертвечина? Да легче тыкву запихать в яичную скорлупу, чем описать этот запах словами!
Подобно несчастному поросенку, я забыл о цели и пошел бродить в траве, вынюхивая нити ангельской вони, превратившись в один ходячий нос. Идти по целине оказалось не в пример труднее, чем по пробитому следу. Наконец, исцарапанный и облепленный палой листвой, я вышел к месту, откуда их можно было увидеть — в просвете между кустами. Трава вокруг них была вытоптана — кое-где даже до голой земли.
Больше всего это походило на две сцепившиеся кожаные палатки, от которых валил пар. Мало-помалу я начал различать детали: растянутые перепончатые крылья, одинаковые арки позвоночных бугорков, светлые рожки среди волос, гладкие промежности без признаков пола.
«Они всегда красные, распаренные, — плевался дедуш. — Тьфу, срам один! А глаза! Смотришь, и ничего человеческого. Свет да пустота».
В тот день мне не довелось увидеть их глаз. Да не очень-то и хотелось. С меня хватило их драки. Хватило нечеловеческой дикости напряженных тел, занимающихся бог знает чем. Я вспоминал, как во время весенней ярмарки, за сараем Йомана, мы метались от одной щели к другой, подсматривая за парочками, и я присвистывал вместе с остальными, словно понимая, что происходит, хотя глубоко внутри сидело искренне беззвучное «почему?». Дерущиеся ангелы были бесконечно чужды моей тогдашней вселенной, нехитрым правилам которой я тупо учился у дедуша с того самого дня, когда он и бабуш взяли меня на воспитание.
Ангелы заставили меня думать. Их вонь подействовала на дремлющий разум как толченая мята, откупорив зияющие пустоты, которые я понятия не имел, чем заполнить. Ангелы катались по земле, трава и хворост пристали к потным спинам. Казалось, ничто не заставит их прекратить схватку, или совокупление, или черт знает что: силы были равны, и размер примерно одинаков. Поросенок дедуша мирно пасся в нескольких шагах от меня. А сам дедуш отнюдь не мирно слонялся дома из угла в угол, переживая потерю дневной выручки. Я знал: прекрати эти твари возиться, расцепись они хоть на мгновение, обрати внимание на свидетеля их борьбы — и я уйду навсегда из простого мира холмов, ежедневного труда и земных забот. Однако разум взял вверх, и я не стал искушать судьбу, несмотря на сгущающиеся прямо под носом миражи новой жизни. Переборов себя, я ушел.
Дедуш был слишком рад возвращению поросенка, чтобы заметить произошедшие во мне перемены. Он отрядил меня укреплять загон для скота, а сам стал над душой и покрикивал. Дедуш всегда умел запрячь в работу, этого не отнимешь. Сперва свалит на тебя вину, а потом заставит вкалывать, якобы в наказание.
Я так и не признался тогда, что видел ангелов. Да и потом ни разу не давал повода для подозрений.
Добраться до ущелья — дело нехитрое. Я в этих горах всю жизнь охотился, каждый камень знаю, могу в кромешной темноте дорогу найти. А уж с луной и подавно — вон как сияет, ярче солнца. Проходя мимо того места, где я подсматривал за ангелами, я чувствую в мыслях привычное напряжение: вдруг они до сих пор там? Борются, катаются в темноте, замешивая грязь на собственном поту?
Сегодня, однако, надо думать об ущелье. И о круге сыра. И о бабуш, конечно… Сделав над собой усилие, я миную роковое место.