Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звезды, вечные звезды, как вы далеки и как близки! Да разве есть такая сила, которая могла бы погасить вас, заслонить небесный свет? Нет такой силы и не будет! Люди не захотят, не могут захотеть, чтобы звезды погасли в их глазах.
Музыка уже разлилась по всему небу, она достигла самой далекой звезды и грянула на весь необъятный поднебесный мир.
Лине хотелось вскочить и крикнуть:
— Люди, звезды, небо — я люблю вас.
Вскинув руки, она приподнялась с сиденья и устремилась ввысь, повторяя заклинание:
— Жить! Жить!
А над ней гремела музыка. Гимн, прославляющий жизнь.
И от этой музыки трепетали живые звезды, до которых было рукой подать.
Раскаленные за день пески и скалы исходили жаром. Камни крошились и сыпались в поток, глухо шумевший внизу. Где-то далеко-далеко грудью припадал к берегу океан, и страстное дыхание его отдавалось в недрах земли, но сюда, в горы, не достигала свежесть океана — скалы и пески иссушали ее.
Было душно и тихо. И в этой душной тишине угадывались непонятная тоска и тревога. Генерал долго ворочался в привычном и все-таки неудобном гамаке, но не выдержал, накинул плащ поверх белья, надел разношенные, сбитые о стремена сапоги и вышел из палатки.
Лагерь спал. Догорали костры, на которых готовили еду солдаты. Кони спустились в долину и паслись там на редкой полусожженной зноем траве. Звезды светились на вершинах скал, и над головою нет-нет да и срывалась долго дрожавшая одинокая звезда и светлой каплею падала за стены гор, тонула в океане. Сколько их, этих звезд, упало и скатилось на дно океана. Недаром океан, когда тиx и задумчив, переливается, искрится, светится, и кажется тогда, будто дно темно-голубого океана состоит из звезд.
Генерал сторонился костров, чтобы не спугивать постовых. Но его замечали, и, вскочив с земли, постовой начинал рапорт:
— Мой генерал!..
— Тихо, солдат, тихо, — вполголоса говорил генерал и шел дальше, оставив в недоумении постового, поднявшего ружье «на караул».
Генерал был печален. Нет, не от военных неудач. Высадившись с горсткой солдат на берег родной земли еще молодым офицером, он начал небывалый по дерзости поход, создал армию, поднял народ против иноземцев. Сто лет спустя повторится его подвиг, повторится славная боевая страница в соседней, братской стране, а пока он, освободитель, шагает по отвоеванной земле, и тоска грызет его сердце.
Откуда она? Откуда это чувство одиночества? Ведь вся родная земля от океана до океана за ним?!
Может, он болен? Да, кажется болен. И тяжело. По ночам он просыпается в поту, тупо давит под лопатками, мучает удушье, бьет кашель. Сказались изгнания, переходы через заснеженные перевалы, сон на земле и камнях, укусы москитов и змей, беспечность молодых лет и увлечения — что там от себя скрывать, — и ранние увлечения, и пирушки. А может быть, нездоровье совсем рано умершей матери отозвалось в нем, любимом сыне? Во всяком случае склонность к печали — это от нее, от матери. Рано, ах, как рано ушла от него мать! Подозрительно исчез куда-то старый учитель, чудак, вбивший в него одну-единственную науку: родина и служение ей — редкое и самое достойное мужчины счастье. Погибли все ближние и дальние родственники. Богатство, семья, здоровье — все-все, что было у него, когда-то юного и прекрасного аристократа, брошено на алтарь отечества. А что взамен? Одиночество! С ним считаются, его терпят, пока он на коне. А потом? О-о, он хорошо знает, чему научили завоеватели соотечественников. Страшнее нет науки — предавать.
Генерал шел по ущелью, не выбирая тропинок, туда, где слышнее и слышнее гремел поток, ворочающий камни. Глаза генерала умели видеть в темноте, ноги научились ходить без дорог.
Чуть в стороне от яростного потока в маленькой походной палатке его ждали. Он может войти в любую палатку, присесть к любому костру — и везде будет желанным гостем, но нигде, нигде его не ждут так, как в этой маленькой палатке с войлочным верхом и всегда для него отстегнутым входом.
И он шел туда. Он спускался с гор, вершины которых уже не видны в темноте. Шаги и осыпь камней глушил все нарастающий, все призывной ревущий гул потока, на котором вспыхивали и гасли клочья белой пены.
Генерал остановился возле маленькой палатки и почувствовал, как забилось его сердце. «Что это со мной?» — чуть досадуя, подумал он и замешкался у входа.
— Войди же, войди! — послышалось из палатки. Согнувшись и уронив плащ, он вошел в палатку. Жесткие, мускулистые и в то же время по-женски легкие руки легли ему на плечи.
— Я так долго ждала тебя, — услышал он. — Так долго… Я не устала бы ждать до самой смерти. — Она, словно слепая, трогала его впалые щеки, его волосы, лоб, глаза. И чтобы успокоить ее, он сложил ее руки вместе, ладонь к ладони, и прижал их щекою на своем плече. — Скажи мне что-нибудь.
Он ничего не говорил, и она почувствовала, что без слов лучше, спокойней.
— Ах! — встрепенулась она. — Я в таком виде. Я сейчас! Сейчас! — И, осторожно отняв у него руки, бросилась за гамак и зашуршала одеждой, зазвенела серебром…
Мятая, полузасохшая роза светилась у нее в волосах, в мочках ее ушей горели серьги, на запястье сверкал браслет. Но ярче всех украшений пылали ее глаза, когда она предстала перед ним. Разрез этих чуть ущемленных у висков глаз, неизмеримая глубина их, в которой угадывалась такая спокойная, древняя грусть, говорили о том, что прародители ее были ветвью отцов этой земли — славных инков. И умение хранить в жестах и на лице достоинство и целомудрие пришли оттуда, от земли погубленных предков. И если бы он не знал ее, не видел в бою с саблей и пистолетом в руках, он был бы обманут этой забавной, но такой необходимой игрой в вечную женщину.
— Ты так и не можешь отыграть свое детство, отпраздновать свое девичество! — Он дотронулся до сухо шелестящего, колючего цветка. — А я все не могу понять, зачем я тебе, такой усталый, изношенный в походах, небритый, искусанный москитами?..
— Молчи! Зачем ты мне всякий раз это говоришь? Тебе тоже хочется играть в застенчивого юношу? — Он махнул рукою, засмеялся, и она прижалась к нему, стала слушать сердце. — Я узнаю все-все, что ты хочешь сказать! Там! — потрогала она ладонью грудь генерала. — Там нет генерала, там бьется простое человеческое сердце. Я знаю — беззащитное.
Он тронул губами ее губы, словно боясь нежности, исходящей от нее. Губы женщины были тоже жестки, иссечены ветром, песками, и он сразу устало сник, чувствуя себя виноватым перед нею. Она угадала это:
— Ты все отдал им. Но стоят ли они…
— Я не торговец. Я — воин.
— Да-а, воин, — вздохнула она. — Воина в тебе все знают и любят, и никому нет дела до твоей матери, до так рано угасшей жены… Бедные женщины. Бедные… — Она еще ниже опустила голову. — Бедный воин. Кто пожалеет тебя?