Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лежу…
– Очень хорошо! А то бы упал!
– Что с Аленой? – неживым голосом спросил Свирельников.
– Алену твою пороть надо было в детстве! Да и сейчас не помешало бы! Из-за нее весь тарарам!
– Как из-за нее?
– Докладываю: этот Никон, оказывается, ее парень. А раньше он с твоей Светкой… общался. Они вроде бы расстались. Подвел он девушку. Как именно – не признался.
– Дальше!
– Дальше – больше. Про то, что у нее добрый дяденька образовался, твоя Никону ничего не сказала. Да и расстались-то они не до конца… Извини за каламбур!
– Что значит – не до конца?
– А то и значит. Алена об этом знала и психовала. Она, кажется, в него серьезно втюрилась. И чего они только в этих дебилах татуированных находят? Но Светлана твоя тоже, оказывается, экземпляр…
– Почему?
– Поругалась с твоей дочерью. Ну и вывалила по злобянке, что у вас с ней все по-взрослому: любовь-морковь и беби-киндер намечается. Ты ей, мол, квартиру снял да еще платишь, чтобы она за Аленой в институте шпионила. Есть такое дело?
– Ну не совсем такое…
– Ай-ай-ай… Михаил Дмитриевич, можно сказать, светило отечественной сантехники, а такими глупостями занимаешься! Алена взбесилась и отправила Никона, чтобы за тобой последил – проверил показания. Тот и рад стараться. Он ведь до сих пор по Светлане сохнет. Стоящая, наверное, девочка! А?!
– Дальше!
– А что – дальше? Дальше-то как раз ничего особенного. На Плющиху Никон приперся, чтобы Алене обо всем доложить: как ты в ресторане пьянствовал, как в гостинице ночевал, как в Матвеевское заезжал… Она ему свидание назначила. Так что на Антонину и Верещалкина мы зря грешили! Они тебя без всякого криминала хотят располовинить. Поэтому он с тобой и помирился. Честные, благородные люди…
– Что с ними?
– Откуда я знаю?!
– Ты их… нет… Да?
– Ну ты спросил! Что я, маньяк, что ли? Я, как Никона расколол, сразу все остановил. Дал ему, правда, по шее, чтобы уважаемых людей не беспокоил. Но, по-моему, он не понял. Наглая теперь молодежь! Мы не такие были.
– Спасибо, – с трудом вымолвил Свирельников.
– Спасибо? Не-ет! Приезжай – считаться будем!
– Приеду…
– А чего у тебя голос такой дохлый? Жизнь прекрасна! Грибов много набрал?
– Много.
– Поделишься?
– Поделюсь.
– Ну, береги себя! Жду. Мне деньги нужны. Я внятен?
– Внятен…
Свирельников выключил телефон и, еле владея ватным телом, сел, прислонившись спиной к березовому стволу. Директор «Сантехуюта» ощутил ту внезапную добрую слабость, какая нисходит, если на голодный желудок выпить стакан водки.
Высоко в небе метались, совершая удивительные зигзаги, птицы, похожие отсюда, с земли, на крошечных мошек. Он долго с завистью следил за их горним полетом, пока не сообразил, что на самом деле это и есть какие-то мухи, крутящиеся всего в метре от его лица. А сообразив, из последних сил улыбнулся такому вот – философическому обману зрения. Потом Михаил Дмитриевич с трудом повернул голову и, благодарно посмотрев на своего спасителя, нежно погладил его холодную и влажную, словно кожа морского животного, шляпку:
– Спасибо!
От этого легкого прикосновения Грибной царь дрогнул, накренился и распался, превратившись в отвратительную кучу слизи, кишащую большими желтыми червями…
Никогда не думал, что стану автором «мужских» романов, интересных, впрочем, также и женщинам. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что членение литературы по половому признаку – нелепость. Однако как писали в советских учебниках, «художественная реальность шире замысла автора». И вот как-то раз, вскоре после того, как моя семейная сага «Замыслил я побег…» увидела свет, произошел занятный эпизод. Во время пафосного юбилейного мероприятия один из тогдашних руководителей нашего государства, удивив охрану, изменил направление торжественного движения, решительно направился ко мне, отвел в сторону и тихо сказал:
– А знаете, вы в «Побеге» прямо-таки про меня написали.
Потом он внимательно посмотрел мне в глаза, давая понять, что сообщенная информация совершенно секретная и разглашению не подлежит, и, вернувшись к своим квадратным телохранителям, ушел рулить страной. Впоследствии я неоднократно слышал подобные признания от своих чиновных и бесчинных читателей, и это навело меня на мысль: в душе самого образцового семьянина таится брачный беглец. А один мой давний приятель сказал даже так:
– Ты, Поляков, сдал нас, мужиков, с потрохами!
Кстати, это выражение – «сдал» – преследует меня чуть ли не с самого начала моей литературной работы. Сначала вроде как я «сдал» в повести «ЧП районного масштаба» (1985) комсомол. Потом в повести «Сто дней до приказа» (1987) – армию. Затем в «Апофегее» (1989) – партию. Далее в «Демгородке» (1993) – демократию. Позже в романе «Козленок в молоке» (1995) – писательское сообщество. В «Небе падших» – молодой русский капитализм. И вот, наконец, сочинив «Замыслил я побег…», сдал мужиков как таковых. Ну, просто какой-то литературный Азеф из меня получается…
Сначала это выражение меня немного задевало, как и тот факт, что критика успех каждой моей новой вещи неизменно объясняла «конъюнктурой». Мне, правда, не совсем понятно, какой «конъюнктурой» я мог руководствоваться, когда в 1980-м писал «Сто дней до приказа», увидевшие свет в журнале «Юность» лишь в 1987 году? Вряд ли я мог предвидеть, что Руст приземлится на Красной площади и всесильная военная цензура впадет в немилость, как будто именно она пропустила странноватого немецкого летуна в самое сердце Отчизны.
Или возьмем мой «Демгородок» – ехидную сатиру на дорвавшийся до власти постсоветский либерализм. Эта повесть-памфлет писалась в 1991–92 годах, а вышла в журнале «Смена» в те дни, когда танки расстреливали Белый дом, словно специально – к черному дню нашей демократии. Она вызвала бурное сочувствие читателей и бешенство тогдашнего главного ельцинского администратора, а я надолго попал в список демократически ненадежных литераторов, где, кажется, остаюсь и до сих пор. Но кто мог предположить, что Ельцин обычный конфликт между исполнительной и законодательной властями додумается разрешить с помощью пальбы по парламенту? Если мои книги – конъюнктура, то, согласитесь, это какая-то мистическая и от воли автора явно не зависящая. Так можно договориться и до того, что пророки тоже – конъюнктурщики, ибо озвучивали Царя Небесного. Конечно же, речь о другом: важнейшей составляющей частью художественного дара является интуитивная способность совпасть с главным интересом своего времени. Не просчитать, а именно совпасть, повинуясь необъяснимому внутреннему императиву, или порыву. Деятели культуры, в частности, литераторы, такой способностью не обладающие, всегда будут барахтаться в патоке официоза или в нечистотах вечного сопротивления – в том, что и называется конъюнктурой.