Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сновидением был и престранный, расширившийся вдруг кверху одинокий кипарис, как если бы большой густой тёмно-зелёный локон дерзко выбился из его вертикальной, волосок к волоску, причёски. Этот кипарис, явно знавший что-то о сумасшедшем семействе вангоговских кипарисов, возник сбоку от храма, в торце узкого переулка. Сновидением оказалось даже всё то, что возникло за низкой каменной стеной и выкрашенными маслом ярко-лазоревыми железными воротами, теми, что были напротив входа в храм Гроба Господнего. Подарочное распятие лежало уже в кармане, а в ворота упёрся пятившийся Германтов, желая сфотографировать храм; за воротами возник молодой араб, он чистил в тазу большую, плоскую, как лещ, рыбину, серебром невесомых монет разлеталась крупная чешуя… Что-то промычав, знаками разрешил подняться; крутая скользкая лестничка, ведущая к дому, справа от дома – удлинённая увитая зеленью беседка-трапезная с деревянным столом, длинными скамьями вдоль стола; красноглиняные миски, кувшины; монахи в чёрном.
И ещё – сновидение, хотя ничего фантастического, брёл себе, брёл, сворачивая туда-сюда, ненароком набрёл… Потом узнал у Игоря название места: Кардо. А сновидением было редкостное по гармоничности своей многоуровневое пространство с относительно новым каменным рыжеватым, со скруглёнными тёмными ставнями, строением наверху, на коричнево-красном земляном, поросшем белесо-жёлтенькими былинками бугре, который возвышался над булыжной, взятой в подпорные стенки и превращённой в артефакт, рекой античной римской дороги, протекавшей там, глубоко внизу, как бы на дне воображаемого ущелья; графитно-серая, с отблесками на выпуклостях булыжников река и – раскидистый безвозрастный бледно-зелёный куст мифологической ивы на берегу, у метафорической – окаменевшей? – воды.
Сновидением был и новенький еврейский квартал – весь из тёплого золотистого камня, весь, и мощение маленьких площадей и улиц его, переулков, щелевидно-узких проходов между домами. В подкупающе естественной планировке квартала воспроизводилась теснота и уличная паутина древнего, когда-то поднявшегося здесь, но в боестолкновениях шестидневной войны окончательно порушенного иорданского поселения, послужившего последним укреплённым рубежом перед Стеной Плача. И все телесно-тёплые объёмы новенького квартала как новенькие не воспринимаются, ибо нет сухой геометрии: тут срезан угол, тут еле заметно скруглён… Нет ныне «правильных» или модных форм; и все фасады и простые детали их, как и все, такие же тёплые, как стены, ступенчатые тротуары его – будто высеченные из монолита.
Что же говорил тем временем Игорь, что?
Тишина: во сне отключился звук?
Или Игорь отлучился куда-то?
Оставалось самому себе перерасказывать, уточняя, если такое уточнение вообще возможно, увиденное во сне.
Да, разве не сновидение – за Львиными воротами: Гефсиманский сад размером с комнату, уставленную корявыми тумбами-стволами олив? Оливы – как ветлы? Коврик-бобрик травы и – толстенные обрубки стволов, коросты коры, изборождённой глубокими морщинами, несколько нежных веточек с несколькими листочками; оливы – скульптуры, оливы – знаки? За железной, будто бы кладбищенской оградкой, в промежуточке между садом-знаком и спуском в подземный храм Девы Марии – прилегший отдохнуть после туристических нагрузок верблюд под массивной, как броня, аляповатой попоной.
И библейская, ржавая, с проблесками платины, обмелевшая речка, превращённая жарой в ручеёк, и веками тянущиеся к Кедрону-ручейку библейские ветви, и красноватые, с наивно деформированными античными детальками мавзолейчики вдоль там и сям блещущего струения в Долине царей, и – вдруг, объёмным фоном – дрожащий в горячих потоках воздуха, пепельно-палевый склон Масличной горы, монохромный, но с богатейшей гаммой оттенков – всё как во сне: благородная светотеневая шероховатость вечного склона, испещрённого до самого неба кладбищенскими камнями, которыми тысячелетиями неторопливо зарастала гора; всё рукотворное здесь, на этом склоне, превращалось временем и солнцем в природное? И здесь, как нигде, наверное, зрительное восприятие пространства корректировалось внутренним переживанием времени. Повертел головой; случайно тронул осязающим взглядом стихийную измельчённую супрематику арабских деревень поодаль, на соседних холмах; да ещё плоская, густо-охристая, будто грубой кистью замазанная арка виднелась впереди и чуть справа на поверхности крепостной стены старого города, а за стеной цвета обожжённой потемневшей глины, как заманка ли, историческое назидание – бело-синие изразцы, купольное золото мечети. Взгляд опять скользнул вправо: замурованная в порядке предосторожности ушлыми мусульманами, закрашенная когда-то охрой, как если бы проёма и не было вовсе, арка городских ворот, сквозь которые ожидался долготерпеливыми иудеями торжественный выход Мессии в белоскладчатом одеянии. Бедный заблокированный Мессия и совсем уж бедные мертвецы – отняты надежды на вероятное воскрешение у них, мертвецов, вечных обитателей прекрасного, бескрайне печального кладбища – им не встать уже из могил?
Его била трансцендентная дрожь… Вся священная гора, объёмно-материальная – возможно ли такое? – была ещё и невидимой, но остро ощутимой, словно допущен был Германтов в чертоги нового измерения, стирающего границы между бытием и небытием.
А если бы Мессии всё-таки удалось выйти из городских ворот?
И сколько же людей встало бы из этой ёмкой каменисто-пылевидной земли… От случайной мысли его затряслась земля и будто бы разверзлась, и тотчас Германтов смешался с необозримой толпою встававших из праха, живших в разные века, но оживавших одновременно; как все они в горе умещались? Не в силах отличить беспокойные свои домыслы от реальности, он увидел несколько скелетов, обраставших плотью, на одном из черепов со словно бы приклеенным ко лбу грязно-седым косым клоком, быстро закудрявились чёрные волосы; мертвецы поднимались и оживали, наново обретали дар речи и недоуменно вертели головами. Он уже не мог выбраться из внезапно образовавшейся непроходимо густой толпы; перепачканные пылевидной землёй, неотличимой от тлена, в жалких лохмотьях из грязного полуистлевшего савана, растерянно озирающиеся, жмурящиеся; как слепит их непривычный солнечный свет…
– Юра!
И Германтов тоже растерянно озирается… Кто-то из самой гущи столпотворения на Масличной горе окликнул его? Здесь ведь могли быть и его родичи, о, они наверняка были здесь, но как, как далёкие предки могли бы его узнать?
Он – в растерянности.
Все они, рождавшиеся и умиравшие в разные века, сейчас словно сбивались в единую ветхозаветно-евангельскую толпу?
– Юра, Юра!
Не женский ли голос?
Вдруг – Катя? Нет, не её голос… И как, как… Или мама звала его, или отец, или… Но как здесь, в недрах Масличной горы, они могли очутиться?
Как, как… нелепейшие вопросы.
Однако отчётливо слышал: – Юра!
Такой знакомый голос зазвучал опять совсем близко, словно у самого уха; но, кто, кто звал его?
– Юра!
И как же, как сам он сумел бы узнать в этой разноязыко-разноплемённой умопомрачительной толчее кого-то из своих предков, окликнувшего его?