Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова взрыв. Ева сказала в самое ухо Милова — громко, иначе ему не услышать бы:
— Дан, он все равно прав — куда бы ни гнул…
Милов кивнул:
— А лозунги всегда правильны. Они — начало. Но потом… — Он умолк одновременно со всеми: снова над головой оратора взлетела рука, и опять все повиновались беспрекословно.
— Но мы выступили вовремя, все еще в наших руках! Сограждане… — тут он запнулся, почти незаметно, на полсекунды только, но все же запнулся, словно ему надо было в чем-то преодолеть, убедить самого себя, и это ему удалось, хотя и недешево стоило. — Всего лишь несколько часов прошло с той поры, как остановились заводы, как перестали они отравлять воздух — наш с вами воздух. И вот — результаты! Наши дети, — он снова на мгновение прервался, словно перехватило горло, — наши дети, о которых я сказал, были помещены в условия, в которых не должны жить люди, только лабораторных крыс можно использовать так. Вы спросите: а что было делать, нельзя же было позволить им умереть! Отвечу: да, нельзя! Но не надо было для этого замыкать их в непроницаемые камеры, словно приговоренных к пожизненной тюрьме; надо было сделать то, что и сделали мы: убрать, обезвредить источники отравления! Мы сделали это — и вот…
Он повернулся к выходившей на балкон двери. Толпа замерла. И тут же, одна за другой, на балкон вышли четыре рослые женщины, одетые, как сестры милосердия, и каждая держала на руках младенца — крохотное тельце, аккуратно укутанное в одеяльце. Стоявшие вдоль перил потеснились, и женщины остановились у самого края балкона, медленно, торжественно протянули сильные руки, на которых лежали младенцы, и застыли так — лишь на их лицах читалась радость. Один ребеночек заплакал, и такая немота стояла на площади, что этот тихий плач услышал каждый.
Растабелл поднял голову, раскрыл рот, но, наверное, не нашел нужных слов; молчание на миг стало невыносимо тяжелым — и тут заговорил другой, стоявший рядом с ним, слева:
— Вы видите, сограждане! — крикнул он. — Вот они! Всего несколько часов — и они уже дышат, как мы с вами, обыкновенным воздухом. Не потому, что изменились они: изменился воздух! И отныне они будут жить, как все люди, угроза пожизненной тюрьмы более не нависает над ними!
На этот раз ликующий рев достиг такой силы, что даже Растабеллу не по силам оказалось бы справиться с ним, не то что новому оратору; Растабелл, однако, и не пытался, он даже сделал шаг назад, отдалился от перил, показалось даже, что хотел уйти — он посмотрел в сторону двери, — но остался; люди же клокотали, как лава в кратере проснувшегося вулкана. Многие плакали, не стесняясь.
— Дан… Я не верю, этого не может быть, мне кажется, тут совсем другие дети…
— Кричите «Ура!» — ответил он, — кричите громче! — И сам заорал: — Да здравствует! Ура! Ура!
Не менее десяти минут прошло, пока второй оратор смог заговорить снова:
— Сограждане! Наш Первый гражданин напомнил вам, что минувшей ночью многие выступили против источников гибели. И обезвредили некоторые из них. Но не все! Успокаиваться рано: снова могут закипеть котлы с адским варевом, в воздух и воду снова извергнутся плоды дьявольской кухни! И еще не наказаны те, кто занимался и дальше готов заниматься этими человеконенавистническими делами — если мы не помешаем… Что же удивительного, мои сограждане, намуры и фромы: ведь большинство из них не принадлежит к нашим народам, это пришлые люди, чуждые нам, и они не станут щадить ни нас, ни наших детей, и если даже все мы поголовно вымрем, никто из них и не почешется! Так что же мы — так и позволим им?.. Нет, и еще раз — нет, говорю я! Сограждане, собратья, дети древних народов! Вы взяли в руки оружие! И я призываю вас не складывать его до тех пор…
Люди бушевали, и рев их, отражаясь от каменных стен, вихрился, креп, оконные стекла звенели и, казалось, вот-вот разлетятся осколками. Говоривший снова терпеливо обождал.
— Как же мы, друзья, поступим с ними? Тут были разные мнения: проявить милосердие и просто выбросить их за пределы страны; или же, поскольку они ели наш хлеб и наносили нам ущерб, заставить их честным человеческим трудом покрыть причиненные нам убытки. Да, собратья, мы люди милосердные, и нам чуждо стремление причинить кому-либо вред. Но ответьте: а они о нас думали, они нас жалели? Нет и нет! И мы поняли одно: этих людей не переделать. Такими они родились, такими воспитаны, и стремление ко злу у них в крови, так что они вновь и вновь будут искать и находить способы заниматься тем же самым — а ведь для этого не всегда нужны большие залы и дорогие приборы и машины. Оставшись в живых, они постоянно находили бы поддержку среди тех, кто сам и не занимался такими делами, но принадлежит не к нашему двуединому народу, и сам не только не скрывает, но гордится своей чужеродностью, и поэтому всегда рад будет оказать поддержку тем, кто вредит нам. Поступить со всеми ними, и преступниками, и пособниками, милосердно — означало бы снова предать наш народ, не избавить его от давно нависавшего дамон… дакло… ну, от меча гибельной угрозы, черт меня возьми, мне эти чужие слова всегда нелегко давались… — Он переждал одобрительное гудение толпы, постепенно он обретал власть над нею. — Нет! — выкрикнул он затем. — Мы не пойдем на предательство — да вы и не позволите нам, потому что в своем сердце вы уже вынесли им приговор, и приговор этот — смерть!
На этот раз шторм грянул не сразу, и как-то вроде бы нерешительно; но в разных углах площади все громче и определеннее раздавалось: «Смерть! Смерть!» — и в конце концов сборище загремело еще грознее, чем прежде.
— Дан, я боюсь…
— Вот теперь обозначилось направление, понимаете?
— Кто бы мог подумать: в наше время, во вполне цивилизованной стране, с традициями…
— Диалектика, — усмехнулся Милов: — единство противоположностей, и новое вызревает в недрах старого, устойчивого как будто… Довольно противный голос, кстати.
— …Не месть и не расправа — наша цель, но уничтожение всего того, что угрожает жизни. Все, что принесено извне в нашу жизнь, в наши дома, на улицы, в леса и поля, реки и озера той болезнью, которую