Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От продажи квартиры в Измайлово у меня девять миллионов. Четыре из них разбросаны по четырем же банкам. Как же быстро это все тогда произошло. Агент уверяла, что в Измайлово квартиры идут очень плохо, что до нового года надеяться не на что. А первые покупатели позвонили на следующий же день, а через неделю выплатили аванс. И через месяц уже банк. Рядом стояла риелтор Светлана. Я все никак не мог привыкнуть, как к ней обращаться: то говорил ей «Светлана Дмитриевна, вы…», то «Света, ты», наконец нашел компромисс — «Света, вы…» Счетная машинка по ту сторону бронированного стекла с тарахтением пересчитывала купюры, кассирша равнодушно работала пальцами, складывала деньги в пачки. Я переводил взгляд с кассирши на покупательницу. Она стояла рядом, уставшая так же, как и я, от полуторачасовых чтений, проверок и подписей документов в переговорной комнате. Я смотрел на деньги и думал: вот они, все эти годы, собранные и спрессованные вместе, обращенные в правильные бумажные прямоугольники. Не мои годы, чужие годы. Чужое время, которое я присвоил себе и продал. Эти семейные собрания, рождения, похороны, праздники и многолетняя тишина. Вся эта долгая жизнь обратилась в несколько схваченных резинками брусков, аккуратно убранных в пакет. Воздух из пакета был откачан с помощью специальной машинки. И вот он передо мной — строгий бумажно-целлофановый эквивалент пяти десятилетий. Вакуум. Дома у меня еще пять. Я продам Олегу две точки. Сколько? Тысяч тридцать долларов, не меньше. Может, и все пятьдесят. В парке Горького в выходные очередь к киоску от пристани выстраивалась. Сейчас еще и бургеры в меню включим. И что мне делать со всеми этими деньгами? Бросить дуть. Бросить бухать. И что? Поступить на Высшие режиссерские, отправиться жить в Южную Америку? Что я буду делать?
Эти дни. Вот эти дни. Они похожи на песчаные холмы. С таким трудом переваливаешь за гребень, только чтобы оказаться у подножия следующего. Опустошенный и обессиленный. Зачем? Но мне уже в двадцать один казалось, что все идет не так. А в пятнадцать казалось, что жизнь кончена. Чего же я всегда боялся? Всегда боялся. Всю жизнь, как в компьютерной игре, перепрыгивал по плиткам, которые сразу же падали в бездну. Всю жизнь смотрел на себя со стороны и боялся посмотреть вокруг своими собственными глазами. Всю жизнь искал их баб, но никогда — свою. И вот он я — одетый в чужую одежду, фаршированный чужими мыслями, напичканный всяким хламом, выжатый и высосанный. Так ни разу и не побывал на могиле бабушки. Ни разу за двадцать лет, ни одного гребаного раза! Если все обещания, которые я давал за всю свою жизнь, сейчас ворвутся в комнату, станет так тесно, что я не смогу пошевелиться. Я задохнусь. Я задохнусь. На часах 3:44. Скоро начнет светать. Послезавтра начнется Лига чемпионов. Доживем как-нибудь. Что-нибудь придумаем. Что-нибудь сообразим.
* * *
Я зашла на детскую площадку и присела на качели. Прислонила голову к ржавой штанге и, покачиваясь, слушала, как простывшие на ядреном апрельском воздухе качели громко кашляют, когда я подаюсь вперед, а потом высоко и пронзительно свистят, когда возвращаюсь назад. Ноги мои стояли в ледяной лужице. Я постукивала ботинками друг о друга, и подошвы чувствовали скользкое дно и взбивали талую воду. Рядом в черном, нищем сугробике застряла детская игрушка. За долгую зиму черты ее стерлись, и было невозможно понять, какую роль она исполняла при жизни: то ли клоун, то ли крокодил.
Пятно на блузке уже почти высохло. Я сняла бедж и убрала его в карман фартука. Я тщательно умылась, но все равно чувствовала на лице запах кофе. Сигарета, которую я бережно сжимала в кулаке, покривилась, и, когда на второй раз я прикурила, прямо посередке в нее угодила капля с перекладины качелей. Я знала, что обида только расцветает. Что сейчас она нагонит меня, как та боль в детстве, когда ударишься коленкой и считаешь до трех. Раз, два, три — и она тебя поглощает. И вот я уже начала пробегать эту лестницу диалога туда и обратно, туда и обратно, быстро и медленно, сверху вниз и снизу вверх, перепрыгивая через ступеньки или останавливаясь на каждой подолгу. Я стала, как это всегда и бывает, менять, додумывать слова. Подбирать лучшие фразы, которые никогда не приходят в голову, когда они так нужны, а только потом стучатся в дверь, как запоздавшие гости. Вспоминать его красные глаза, эти мерзкие бесцветные рыбьи глаза, которые не умеют смотреть, а умеют только считывать, как кассовый аппарат, твою стоимость. Они так ко всему и относятся. Сколько ты стоишь? Какова твоя сумма? Я ведь и хотела ему налить без сахара. Я просто ослышалась. Он ведь у меня не один. Я просто попала под горячую руку. Звонит телефон. Саша. Если бы он был рядом. А хотя, что бы он мог сделать?
Мне надо привести в порядок мысли. Но это никчемная забота. Это бесполезное дело. Просто такой день. Вечером будет Саша. Тот маленький заряд нежности, положенный для твоей жизни, уже давно исчерпан, и ты ищешь оправдания череде дней, что еще ждет тебя впереди. И тогда ты припоминаешь, что у тебя есть ладони. Ты припоминаешь, зачем они тебе нужны. Ты знаешь, почему они такие теплые и мягкие. Чтобы защитить голову. Чтобы выстроить тонкий простенок между тобой и не тобой. Чтобы уплотнить зазор между тобой и ними. Крепко прижимаешь их к ушам, зажмуриваешь глаза, а голову опускаешь как можно ниже к груди. Ты опускаешься на землю. Притягиваешь колени к голове. Скрещиваешь ноги и сидишь так десятилетиями, похожая на скомканный лист бумаги. Сидишь и сидишь и слушаешь гул в раковине. Розовый матовый гул. То облачко в углу снимка, которое оказалось всего лишь пальцем фотографа, попавшим в объектив. Слушаешь изнанку времени. Тихое бархатное подполье. Надежда на надежду. Никогда не сказанное, никогда не выговоренное, никогда не прозвучавшее. В небе ворочаются рыхлые серые облака. И волосы на затылке теребит ветерок. Сжимаешь в кармане пальто связку ржавых ключей. Осязаешь резьбу каждого, вспоминаешь на ощупь дверь и замок, который этот ключ когда-то открывал. Или не открывал никогда.
Я брошу эту работу. Я найду новую. Я сама открою свое кафе. И туда будут ходить только те, кто сделан из стекла. Да, я так и назову кафе — «Стеклянные люди». Пора возвращаться, менеджер зовет.
* * *
Потом, когда я вспоминал эти дни. Это были счастливые дни, похожие друг на друга, но оттого еще более счастливые. Быстрый хоровод или даже так — крутящийся барабан револьвера (у кого-то я это уже встречал?). Лист бумаги, залитый синей краской. Сплошная синева. Где-то гуще, где-то бледнее. С подтеками. Этим дням не хватало самих себя, и они брали немного взаймы у завтра. И гасли они быстро и шипели, как окурки, брошенные в воду. И вот так они шли, так они проходили. Был восторг. Я вел ежедневник. Я писал заметки вразнобой, как придется. Поэтому 4 апреля могло прийтись на 24 января. Или наоборот. Заметки были совершенно одинаковые, абсолютно. Я только писал их по-разному: то печатными буквами, то прописью. То задом наперед. Но латиницей. То выдуманными иероглифами. Одно и то же, каждый день: «Там, наверху, сквозь толщу воды я различаю крики птиц». И вдруг… а ведь это всегда происходит вдруг… мы увидели себя и в одно и то же время подумали, что все кончилось. Все «наше». Мы посмотрели на себя и увидели, что стали похожи на… знаете, праздничные шарики недельной давности. Полуспущенные, сморщенные, но еще с остатками того праздничного воздуха. Похожие на старые женские груди. Мы поняли, что надо начинать новую жизнь и узнавать друг друга заново. Мы Те навсегда ушли, а Этих мы еще знали. И боялись.