Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча – над. – Закинутые лбы».
Устанавливает свои правила сразу: над, вверх, ввысь. И словно приказ:
«Пастернак… подарите мне на Рождество Библию: немецкую, непременно готическим шрифтом…»
Что-то задумала. У нее повсюду знаки. Хочет заманить. Всегда хочет. В 1917-м в дневнике записала:
«Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит – удивляюсь, не любит – удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен».
10 февраля 1923 года – бурное излияние:
«Пастернак, я много поэтов знала… Каторжного клейма поэта я ни на одном не видела: это жжет за версту… Вы, Пастернак, в полной чистоте сердца, мой первый поэт за жизнь… Вы единственный, современником которого я могу себя назвать – и радостно! – во всеуслышание! – называю…
Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь… Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по платформе – далеко! И было одно место – фонарный столб – без света, сюда я вызывала Вас. – “Пастернак!”
Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, куда бы я ни думала, фонарь сам встанет. Я выколдую фонарь…
И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми “косыми ливнями” – это будет: мой вызов, Ваш приход».
Жена Женя, спустя время, с прозорливостью ревнивицы закричит в письме Борису в Москву из Поссенхофена, из той же Германии, где пыталась то ли вылечиться от любви к нему, то ли – путем разлуки (верный ход!) – вернуть его себе:
«Ты думаешь, что судьба свела твое имя с Мариной, – я – что это ее воля, упорно к этому стремившаяся».
Читая колдовские заклинания Марины, как не согласиться с Женей!
В середине Марининого шаманского послания – внезапно четко и прямо:
«А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной… Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения».
Ровно на следующий день, 11 февраля, и 14 февраля, и после 14 февраля, и 8 марта, и 9-го, и еще 10-го утром – она бомбардирует его письмами. Их градус то понижается, то взлетает чуть не выше отметки, за которой погибель.
В эти дни она узнает, что он уезжает из Берлина. Это как удар. Значит – исчезновение.
Письмо ему, а точнее, записка – холодная как лед: спасибо за внимание, в добрый путь, поклонитесь Москве. Но едва наступит завтра – плотина прорвется:
«Я не приеду, – у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить… Если бы Вы написали раньше, и если бы я знала, что Вы так скоро уедете…
Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет. Я все ждала Вашего письма, я не смела действовать без Вашего разрешения, я не знала, нужна Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.)».
Описание душевных движений с точностью аптекаря и честностью нотариуса:
«Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду. Не больше – ложь), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Все равно слишком – и больше нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).
Все равно это чудовищно – Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа!) буду провожать Вас – пока души хватит».
Но. Есть одно прекрасно-невозможное и невозможно-прекрасное «но»: Пастернак предложил ей встречу в Веймаре, у Гете, через два года. И она дает себе волю:
«А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) – шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не о Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, – ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся!»
Скобки, восклицательные знаки, курсив – как обычно у нее, чтобы хоть как-то обозначить – а стало быть, хоть как-то обуздать – лавину. Сознает, что пишет «как перед смертью» и просит прощенья за «взрыв правды»:
«Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть».
Понимая, что, возможно, напугала его, уговаривает:
«Вы не бойтесь. Это одно такое письмо. Я ведь не глупей стала – и не нищей, оттого, что Вами захлебнулась…
…Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно. – Оставьте адрес. Марина».
* * *
Они не встретились.
21 марта 1923 года он уехал в Москву.
Можно вообразить его состояние. Он получает такие письма. Рядом молодая жена, которая тоже их читает. Он любит ее и полагает, что так – честнее. Позже, объясняясь с Женей, скажет, что «иногда как одинокий писал Марине и думал о ней», подчеркнув слово одинокий , – как будто это что-то оправдывает.
Еще раз попытается объясниться, но так же темно:
«Как рассказать мне тебе, что моя дружба с Цветаевой один мир, большой и необходимый, моя жизнь с тобой другой еще больший и необходимый уже только по величине своей и я бы просто даже не поставил их рядом, если бы не третий, по близости которого у них появляется одно сходное качество – я говорю об этих мирах во мне самом и о том, что с ними во мне делается. Друг друга двум этим мирам содрогаться не приходится…»
Он и впрямь думает, что это – все еще «дружба»?
Женя ответит мужу просто:
«Пишу и страшно хочу спать и плакать…».
«Не буду скрывать, даже вскользь употребленное имя “Цветаева”, “Марина” скребут по сердцу, потому что с ними связаны горькие воспоминания и слезы».
Марине он откроется совсем по-детски:
«Я ведь не только женат, я еще и я, и я полуребенок».
И совсем откровенно:
«Собственно, я никогда никакой воли за собой не помню, а всегда лишь предвиденья, предвкушенья и… осуществленья, – нет, лучше: проверки».
Он завидует поэту Николаю Тихонову: «Вот мущина». Через «щ» – для лучшего выражения мускульной силы. Это аукнется в октябре 1935-го ядовитой строчкой Марины, которая ничего не пропустила и ничего не забыла:
«Увидишь Тихонова – поклонись».
* * *
Намеченная на лето 1925 года встреча Пастернака и Цветаевой в Веймаре не состоится. 1 февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, у Цветаевой родится сын, домашнее имя – Мур. Девять месяцев в ее чреве был Борис, в честь Пастернака. Когда родился – назвала Георгием. Объяснение в письме: