Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я хочу! — сказал горбун. Он положил руку ей на бедро и принялся судорожно расстегивать пуговички на боку ее джинсов, а потом его рука проворно скользнула внутрь, забралась ей под трусики и угнездилась в жарком и влажном местечке.
— Ой, милый, нет! — воскликнула сладкая девочка, но было уже поздно. То есть, наверное, еще можно было бы что-то сделать, но тогда бы уж точно не обошлось без некрасивой и гадкой сцены. Его короткие толстые пальцы перекатывали ее крошечный клитор, как каменный шарик в масле. Кэнди покорно откинулась на спинку дивана. У нее было доброе, щедрое сердце, и она не могла отказать человеку в такой вот малости, которая значила для него так много. Она закрыла глаза и решила терпеть, сколько сможет. Но еще до того, как настал этот миг, когда терпеть дальше было уже нельзя, он оторвался от ее груди и уткнулся лицом ей между ног, одновременно стаскивая с нее джинсы и трусики свободной рукой.
— Нет, нет, милый, не надо! — вздохнула она, но он уже опустил ее джинсы и трусики до колен, так что теперь у него было хотя бы, где развернуться — в смысле, заменить пальцы языком.
Для него это значит так много, уговаривала себя Кэнди, так много, а он тем временем стащил с нее джинсы и трусики уже полностью — так что теперь они болтались на ее топкой изящной лодыжке, — а сам опустился на пол рядом с диваном, забросил кэндины ноги себе на плечи и вонзился в нее языком, глубоко-глубоко в ее сладкий горшочек с медом.
Если это для пего так важно… продолжала твердить себе Кэнди, пока не поняла, что не выдержит ни секунды больше, и она вырвалась, и слегка отстранилась, и стиснула его голову руками, и прошептала, задыхаясь от страсти:
— Мой хороший, ты мой хороший. Но почему? — умоляюще проговорила она, печально глядя ему в глаза. — Почему?
— Я хочу тебя трахпутъ! — хрипло выговорил горбун и уткнулся лицом ей в бедро, издавая при этом какие-то странные горловые звуки, похожие на приглушенные рыдания.
— Ой, мой хороший, — сочувственно проговорила она, — ты только не плачь. Я не могу, когда ты плачешь. — Она вздохнула и ласково улыбнулась, гладя его по голове.
— Наверное, нам лучше пойти в спальню, — сказала она чуть погодя, неожиданно деловитым тоном.
Кэнди разделась перед зеркалом в ванной — медленно расстегнула рубашку, агнец, предназначенный на заклание, уронила рубашку на пол, сняла лифчик, оглядела себя, обнаженную, в зеркале, томно вздохнула, почти с сожалением: нет, она все-таки очень красивая, и соски у нее напряглись и стали похожи на две вишневые косточки, — как это бывало всегда, когда она красовалась голенькая перед зеркалом. Как же он меня хочет! — подумала она. Так сильно. И я это я виновата — только я, и никто другой. Она провела рукой по волосам и попыталась представить себе это яростное вожделение, которое она разбудила в горбуне. Бросив последний взгляд в зеркало, она даже слегка покраснела, смутившись из-за своей собственной прелести. Ей вдруг подумалось, что она, как красавица из сказки — готова пожертвовать собой ради чудовища. Стараясь унять дрожь, она вернулась в спальню.
Горбун тоже уже разделся и теперь лежал на боку на кровати, свернувшись калачиком, словно большой эмбрион в утробе. Кэнди на миг замерла на пороге — обнаженный прелестный ангел, несущий величайший из даров. Всю себя. Потом она быстро скользнула под одеяло, прошептала:
— Мой милый, — крепко его обняла и прижала к себе, но он думал совсем о другом. Ему представлялись большие ящики со сломанными игрушками, всевозможные экскременты, скорпионы, металлические мочалки, поросячьи маски, кожаные сбруи. И при этом он очень упорно старался не забывать про деньги.
— Хочешь еще меня поцеловать, мой хороший? — спросила Кэнди очень серьезно, пристально глядя ему в глаза, как взрослый смотрит в глаза ребенка, пытаясь понять, что он хочет. Она вздохнула, слегка отстранилась и убрала одеяло, снова явив ему величайший дар своего влажного, трепетного сокровища, а он пробурчал что-то нечленораздельное и придвинулся к ней. При этом взгляд у него был совершенно остекленевший.
— Только не делай мне больно, милый, — пробормотала она, как во сне, когда он раздвинул ее изящные, теплые бедра своей большой головой и его язык раскрыл ее увлажненные, скользкие губы — сплошь сахар и клей — и нашел ее розовый карамельный клитор.
— Мой хороший, мой милый, — прошептала она, гладя его по голове и улыбаясь храброй и нежной улыбкой.
Горбун засунул обе руки ей под попку и сжал ее крепкие ладные ягодицы, продолжая самозабвенно сосать и лизать ее крошечный клитор. Кэнди закрыла глаза и слегка приподняла бедра. Она закинула руки за голову, притворяясь, что они связаны, и принялась медленно извиваться, заходясь беззвучными рыданиями — но очень скоро она поняла, что уже не отдается, а скорее, берет, и она оторвала руки от подушки, и обхватила голову горбуна, и подтянула его наверх, и впилась губами ему в губы, вся подавшись ему навстречу.
— Войди в меня, милый, — прошептала она, как в бреду. — Я хочу, чтобы ты был во мне!
Горбун ее даже не слышал. У него в голове все смешалось — он был как будто не здесь. Он позабыл про деньги и только смутно осознавал, что что-то ему было нужно, и у него уже закипали мозги, пока он пытался припомнить, что именно. У него в голове словно случился обвал, лавина из черных угрей, из миллионов угрей, которые проносились гремящим потоком мимо, и у одного из них был ответ. Его задача: поймать его! Поймать и откусить ему голову; и там, в бурлящих рыбьих мозгах, будет… послание: «А ты не забыл о…?»
Но который из этих угрей? Глаза горбуна сделались совершенно дикими и закатились, так что остались видны лишь белки, а Кэнди, решив, что он вне себя от вожделения к ней, принялась покрывать нежными поцелуями его запрокинутое лицо, а потом он вдруг напрягся в его объятиях, и его блуждающий взгляд остановился на полу: там, рядом с диваном лежала вешалка, обыкновенная вешалка из толстой проволоки, которая выпала из шкафа, — горбун сполз с дивана и, упав на пол, судорожно схватил вешалку и прижал ее к груди. Словно в припадке горестного ликования, он перекрутил ее так, что теперь это стала уже не вешалка, а просто кусок скрученной проволоки. Он так крепко ее сжимал, что все его тело тряслось, а потом он подался вперед и сцепился в вешалку зубами. Он думал, что это угорь.
Кэнди резко приподнялась, машинально прикрыв рукой грудь.
— Что с тобой?! — закричала она. — Милый, ты что?! Ты же не собираешься…
Горбун медленно поднялся на ноги, как эпилептик после припадка, и растерянно огляделся, как бы пытаясь понять, где он и что, вообще, происходит. Теперь, когда он узнал от угря, что то, о чем он забыл, это деньги, он почему-то решил, что девочка хочет, чтобы ее побили.
— Но почему, милый? — умоляюще пролепетала Кэнди, поджав свои прекрасные ножки, когда горбун занес над головой черную проволочную змею. — Почему? Почему?
Когда же он принялся колотить ее вешалкой по ногам, она разрыдалась:
— Почему, милый, за что? — она выгнула спину и закинула руки за голову, как раньше, представляя себе, что они скованы сталью. — Да, милый, да! Сделай мне больно! Пусть мне будет больно, как было больно тебе, когда они тебя обижали! — Она уже не пыталась спасти ноги из-под ударов, как будто ее лодыжки тоже были скованы, и оковы не давали ей пошевелиться, и она лежала, распростертая под ударами, и извивалась, пытаясь вырваться из этих невидимых пут, и рыдала во весь голос, а ее ладное тонкое тело выгибалось навстречу бьющей руке, бедра медленно колыхались, влажные губы блестели, соски напряглись, крошечный трепетный клитор набух и подрагивал, глаза горели огнем, когда она с жадностью принимала суровое наказание за все обиды, которые этот жестокий мир нанес горбуну; она медленно открыла глаза, чтобы весь мир увидел ее слезы — миру не было дела до ее слез, но она увидела сама, сквозь размытые очертания вешалки, что поднималась в руке горбуна и обрушивалась на нее, — его белый сияющий горб. Горб, такой белый-белый, в жизни не знавший солнца, белый, как мякоть редиса. Кэнди увидела этот горб, и для нее это было как удар, даже сильнее и резче, чем удары вешалкой, потому что она уже видела что-то похожее — голые белые ягодицы, дрожащие от сексуальных тычков, тычков, которые не забирали себе, а, наоборот, отдавали себя, отражение в зеркале в больничной палате, ее аппетитная ладная попка, голенькая и приподнятая кверху, ослепительно белая, трепетная и щедрая — когда она отдавала себя, всю себя, дяде Джеку!