Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть бы он сотни раз оставался на второй год, а я бы расписывался под тысячью замечаний в его дневнике. Я бы отдал его во власть всех педсоветов мира, лишь бы снова, как обычно, только для того, чтобы проявить себя в его глазах внимательным и ответственным отцом, чтобы не упрекать себя, что не занимался им как следует, заставлять себя выслушивать, как он повторяет домашнее задание.
Я нагнулся за тетрадкой. Накануне мои слезы, точно в кино, капнули на чернила и размыли какие-то слова. Я наугад прочел: «Феникс — мифологическая птица невероятной живучести. Первоначально она появляется в Древнем Египте, в Гелиополисе, чтобы затем окончательно завоевать весь Запад».
Тяжелый ком снова без предупреждения заворочался в моей груди и тут же вырвался из горла, глаз и ноздрей. Ничто не казалось мне более трагичным и безысходным, чем контраст между этими продиктованными преподавателем убедительными прилагательными и безрадостной и равнодушной безропотностью, с которой Клеман коряво и покорно записал их в своей тетради по латыни. Сколько раз я орал, чтобы он бережнее относился к ней.
— Латынь — это крайне важно, — вдалбливал я ему назидательным тоном. — Вот увидишь, позже она тебе пригодится, поможет тебе лучше понять конструкции французского языка. — Воздев указующий перст, я декламировал ему наизусть латинские вирши точно тем же тоном, каким, когда я был маленький, взрослые члены моей мелкобуржуазной семьи традиционно читали мне. И точно так же я иногда кричал Клеману: — Взял бы нормальную книгу, вместо того чтобы листать эти комиксы! Сходил бы в музей, вместо того чтобы пялиться в телевизор! Подышал бы свежим воздухом, вместо того чтобы до отупения гонять компьютерные игры! — Это вопил я, которого в его возрасте так же надо было заставлять читать, на веревке тащить в музей или изредка по воскресеньям на прогулку в лес.
Я закрыл тетрадь и оставил ее на кровати Клемана в полной уверенности, что никогда не свыкнусь. Что моя смерть, к которой я при жизни Клемана, как мне казалось, был уже готов, не считая себя обманутым в каких-то обещаниях или притязаниях, теперь стала ближайшей перспективой, столь же конкретной и неотвратимой, как сдача экзамена или свидание, назначенное для переговоров по поводу устройства на работу. Что это вопрос всего лишь дней или недель.
«Для чего рожают детей?» Однажды мы с Анной в шутку обсуждали этот вопрос. Дело было в Рождество, в парке Монсури, где мы вдвоем, без ее мужа, встречались на поздний завтрак каждый раз, когда она привозила детей во Францию, когда в Южном полушарии начинались летние каникулы. Она приезжала загорелая, одетая в ту же случайную теплую одежду, которую надевала из года в год. Одновременно парижанка и иностранка, в полном отрыве от нашей реальности, что так свойственно живущим вне родины французам, которых мелкие социальные и политические перемены в метрополии уже давно не касаются.
Ее старший сын, девятилетний Люка, перед самым концом учебного года на перемене сломал однокласснику руку. Анну вызвали в школу и сообщили, что Люка порой ведет себя чересчур агрессивно.
— Ты подыхаешь со скуки, вынашивая его девять месяцев. — Она сделала вид, что жалуется. Ее сын в это время в двадцати метрах от нашей скамьи под строгим присмотром Клемана играл в мяч. — Ты благоразумно воздерживаешься от спиртного и занятий спортом, кожа у тебя на животе растягивается, ты ходишь вперевалку, как морж, ты до двадцати тысяч вольт напрягаешь матку при родах, — она отчетливо произносила каждое слово, — чтобы спустя девять лет услышать, что произвела на свет какого-то Жан-Клода Ван Дамма.
А ее Зоэ, которой скоро исполнится четыре года, занятая на соседней скамейке вафлей с кремом, по-прежнему просыпается дважды за ночь. И теперь Анна страдает бессонницей.
— Посмотри, какие у меня круги под глазами, посмотри на мою кожу: видишь, как резко я постарела?
Я не без хвастливой гордости поддержал разговор, упомянув свои тревоги отца подростка: дурной первый семестр в школе, сомнительные знакомства, отсутствие интереса к книгам, материалистические пристрастия Клемана, игровую приставку и кретинскую музыку в iPod.
Так в течение десяти минут мы с сестрой наслаждались роскошью чего-то вроде своеобразного приступа озарения и дофилософствовались до того, что поставили под сомнение саму необходимость существования наших детей.
— Зачем вообще производить их на свет, если при этом приходится жить в вечной тревоге, как бы с ними чего не случилось или как бы они не стали несчастны? Тем более известно, что будет дальше: с пятнадцати лет они начнут бессовестно дурачить тебя, как и всех остальных. А ты будешь прощать, потому что это твои дети. Потому что ни одному родителю на свете не придет в голову допустить, что его собственные дети такие же чужие ему, как и все остальные. Почему у нас не хватило ума заниматься только собой?
Мы еще добрых десять минут изощрялись в подобного рода пошлостях на своей скамейке. Шик, который позволяют себе взбунтовавшиеся родители, чтобы слегка разрядиться. Чтобы якобы убедить другого, что мы всегда сохраняем холодный ум. Что никогда не превратимся в таких хвастливых и упертых родителей, столь же тупо соблюдающих свои родительские права, как и другие. Мы тем охотнее убеждали в этом друг друга, что наши собственные дети были здесь, перед нами, перед нашими глазами, неоспоримо живые. Мальчишки, положив свои скомканные ветровки на лужайке вместо столбов ворот, перебрасывались мячом, а маленькая Зоэ пыталась съесть слишком горячую вафлю, но при этом не откусить кусок бумажной салфетки.
И мы были уверены, что по-другому никогда не будет.
Подержанный «ягуар» отца, припаркованный во втором ряду возле моего дома, произвел на меня странное впечатление. Я забыл, что с мая у него новая машина, и несколько секунд стоял на тротуаре, вперив взгляд в пустоту. И лишь когда он дважды нажал на клаксон, я вспомнил. При моем приближении он открыл дверцу и вышел. Очки в тонкой оправе подняты на лоб совсем как у доброжелательного главного редактора, нервный шаг, свойственный ему во время больших выездов. Он обошел машину и открыл багажник.
— Это все, что ты берешь с собой? — удивился он, указав на мой рюкзак. И, не дав мне времени ответить, властно забрал его из моих рук и положил в багажник, как в те времена, когда приезжал, чтобы взять нас с Анной пожить в палатке в горах. — Видал, сколько места? — Он оживился. — Здесь запросто можно спрятать труп, как в американских фильмах.
Я кивнул, удивляясь, что слово «труп» в моем сознании не обязательно вызывает образ накрытого синей простыней тела Клемана в префектуре полиции. Отец захлопнул багажник и выпрямился.
— Хорошо, — продолжал он и характерным тревожным взглядом посмотрел на наручные часы, приподняв локоть и прихватив циферблат большим и указательным пальцами другой руки. — Похоже, что приедем заранее.
Мы уселись в машину.
— Оцени, какая кожа на сиденьях, — добавил он, застегивая ремень безопасности.
Тик, искажающий его лицо при малейшем усилии, наружная сторона ладоней, усеянная старческой гречкой, безотчетное посасывание обвисших губ — все это сильно контрастировало с нарочито небрежно зачесанными назад волосами средней длины, с белой льняной рубашкой, расстегнутой так, чтобы была видна висящая на кулоне бирка с буквами «GI», и застиранными джинсами молодящегося старика.