Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из танка вылетают языки пламени. Я вижу, как взрыв за взрывом разносит нашу «тридцатьчетверку». Но все вокруг таинственно бесшумно, а языков пламени из танка все больше. Танк, словно игрушечная заводная зеленая лягушка (у меня была такая сто лет назад), подпрыгивает. Это рвутся снаряды в машине. Ведь боеукладка почти цела. От детонации она взорвется разом, и тогда… Что будет тогда, я не успеваю подумать. Снаряды взрываются. Я не слышу, но вижу: старшина роняет меня, делает шаг и тоже падает.
«Вот и водитель убит».
Зорька бежит к нам. Скалов ковыляет за ней. Но разве она, щуплая девчонка, сможет утащить двоих? Скалов ей не помощник. Скалов тормошит Ивана, Зорька склоняется надо мной.
«Жив?» — узнаю я по губам, она подползает под меня и, ухватив одной рукой за шею, а другой упираясь в землю, ползет, тащит меня буквально на себе.
А мимо бесшумно, как во сне, проносятся танки, пламенные языки вылетают и гаснут на концах орудийных стволов.
«С ходу ведут огонь. Им не до нас». А Зорька все тащит и тащит меня.
Здесь, у вмятой в землю немецкой батареи и сгоревшей «тридцатьчетверки», подобрала нас похоронная команда. Зорька, заметив, что наш танк подбит, спрыгнула на ходу со следующей за нами машины. Не испугалась Зоренька! Зорька сдала нас и вернулась в батальон.
…Мы — в санитарном поезде. Старшина ранен в плечо, Сергей в ногу, я шевелю ногами и руками — конечности целы, но я плохо слышу, хорошо вижу одним только глазом и совсем не могу говорить. Я знаю — нас везут в тыловой госпиталь, с поезда снимают только тех, кому необходима срочная операция, а таких немало, далеко их не увезешь.
Проплывают мимо окон вагона места недавних боев. Траншеи — словно морщины. Когда-то еще сгладятся они? Попадаются сгоревшие танки, немецкие и наши, исковерканные орудия.
Сиротливо белеют русские печи с закопченными трубами — все, что осталось от спаленных деревень. Но чем дальше на восток уходит наш колесный госпиталь, тем меньше следов войны. Белеют зимние поля, курятся дымками земляные времянки с кровлями из обгорелых лесин, и все это припушено снегом — он словно седина, пробившаяся неровными прядями.
Поезд торопится. «Поскорее из этих мест», — думаю я, Мне до зарезу хочется увидеть совершенно здоровую землю. Наверное, это оттого, что меня вот уже который день не покидает мысль: я калека, инвалид.
На гимнастерке красная полоска — первое легкое ранение. Пора нашивать еще одну — черную с желтым. У меня контузия. Да какая! Правый глаз почти не видит. Как же теперь стрелять? И уши будто ватой заложены — голоса людей и все другие звуки доходят до меня словно сквозь воду.
А как я объясняюсь с людьми? Настоящий глухонемой.
Какой из меня вояка с такими данными по линии медицины? На нижней полке лежит Скалов. Нога у него в лубках, крепко забинтована, — осколком задело, повреждена кость.
— Заживет, как на собаке! — весело сказал он о своей ране.
Теперь гвардии старший сержант только ест да спит. За все недоедания, за весь недосып на передовых. Сладко спит Серега и еще чему-то во сне улыбается. Подниминоги лежит на соседней полке. Плечо, разорванное осколком брони, вроде бы не тревожит старшину. Рана большая, но кости целы.
— А кости мясом всегда обрастут. Шевелюру опалило? Брови?
«Вырастут», — догадывался я, что говорит Иван.
Я поднялся со своей боковой, у окна, полки и прилип к окну. Земля — как бы ни рвали-фугасили — залечит недуги-колдобины и вновь зацветет, как молодая. Она бессмертна от рождения.
Ну, а я? Что я? В моей истории болезни сестра проставляет данные. Температура нормальная, сердце — нормально, легкие — нормальные… А я — ненормальный! Я встаю, самостоятельно передвигаюсь на ногах, приседаю, гнусь вправо и влево… Я здоров, но я калека. Тяжелораненый — тяжело контуженный, какие-то нервные центры нарушены, мозг где-то не срабатывает. От этого но взаимодействии центров и в глазу туман, и речи нет, и в ушах вата. И врачи ничего поделать не могут.
Меня сдали бы в стационарный госпиталь, да ребята не дают — где упрашивают, а где грозятся, а иногда вступается за меня вся наша палата-вагон. Друзья понимают, что значит для контуженного, без речи и слуха, отстать от своих. Они уверяют меня, что еще повоюем, в самой берлоге германской побудем. А глухота пройдет. И язык заворочается и глаз нормализуется, только верить надо в это. Верить… Легко говорить-то.
— Просто, хлопче, оглушило тебя малость. Пройдет какое-то время, и все будет в меру! Только бы уснуть тебе! — кричит Иван.
— Благодари бога, земляк, что не спалило, — это уже Серега начинает, — тогда дело дрянь. Для танкиста огонь, что крест для дьявола. Какие диагнозы проставляют нам белые боги жизни и смерти? Два. Первый: погорел — полбеды; второй: сгорел — беда, А оглох — за ранение не считается. Пройдет…
Тон у ребят, как у пророков, рассуждают куда уверенней врачей. Мне хочется верить им, очень хочется.
Движется наш госпиталь ни шибко, ни тихо. Навстречу, на запад, грохочут литером «А» воинские составы. На платформах — танки, много танков, а еще больше самоходных орудий. Самоходки — уже не наспех сработанные на шасси легкого танка… В таких эшелонах теплушек для людей совсем мало — только для экипажей.
Недаром заговорили военные и штатские о численности частей — двести стволов, а не двести штыков да сколько-то сабель.
Неслышно ступая, ко мне подходит сестра, я вздрагиваю от легкого прикосновения ее горячих губ к мочке уха — иначе я могу не услышать:
— Да спи ты. Все думаешь.
Я не возражаю, отрываюсь от окна, укладываюсь, сестра поправляет подушку, приговаривая:
— Кто спит, на поправочку идет! Слышишь? Приедем на место и выпишем их. Отставать от своих не хочется?
Я согласно киваю головой.
— Вот и спи, закрой глаза — и уснешь! — Похлопав меня по плечу, сестра уходит в соседнее купе.
«Красивая», — думаю я. И Зорька красивая… Где сейчас она? Останется только в