Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты звони, — в итоге говорит он, — если что. Я не могу тебя просто так забрать. Но ты звони — я чем смогу, помогу.
— Тебе самому, — отворачиваясь, отвечаю я, — сейчас нужна помощь. Иди уже.
Он жмурится, шепчет неуловимое «спасибо за всё», и идёт мимо меня, прямо к кладбищу, перед этим впихнув мне в руки коробочку. Навстречу нам идёт мой отец — поникший, грустный, и вместе с тем — равнодушный до невозможности. Поравнявшись, они расходятся — и ни один из них никогда не узнает, что у них есть одна общая точка схода. Параллели, которым не суждено пересечься. Кривые, косые, имеющие одну-единственную общую точку — и ничего более. Так много. Так мало.
Когда отец подходит достаточно близко ко мне, я пытаюсь выдавить из себя улыбку.
— Всё в порядке? — обеспокоенно.
Я перестаю улыбаться, чтобы действительно выглядеть «в порядке». Надо же. Снова какое-то дежавю.
— Поехали? — робко так, ненастойчиво, будто откажись я сейчас — и он оставит меня тут. И я знаю, что так и может случиться — а потому не рискую и не отказываюсь. Он кивает и направляется прямиком к своей машине — мне ничего не остаётся, кроме как следовать за ним. Перед этим я делаю замах и бросаю покоящийся у меня в руках предмет куда-то в сторону. Слышен глухой стук.
Обернувшись, я понимаю, что коробочка попала прямо в мусорное ведро.
* * *
У отца дома хорошо. Даже слишком. Жена и двое детей — маленьких совсем, девочке вроде пять, мальчику — семь. Я даже придаюсь умилению, когда вижу их замызганные молоком рожицы.
— Здравствуйте, — вежливо говорю папиной жене. В ответ — многословное молчание и громкое цоканье языком. Мне почему-то вспоминается жирный, дико воняющий кот моего завуча.
Весь оставшийся день я провожу в одной комнате — в зале, похожем на комнату из очень плохой арабской сказки. Красные ковры, потолок ярко-жёлтого цвета, стены — полосатые и с позолотой. Мебель помимо ткани обёрнута помпезностью и безвкусием. Но мне это не мешает — я спокойно лежу себе на диване, дрыгаю ногами, улыбаюсь прибегающим поглядеть на меня детям. Я для них — диковинное заморское животное, морская свинка какая-нибудь. Израненная, изломанная и полудохлая океанская свинья, которая когда-то была королевой змей.
На обед меня не зовут, ровно так же, как и на ужин. Со мной вообще никто не разговаривает — мне и не надо, по правде. Хотя, когда я всё же решаюсь сходить на кухню и беру себе печенье, я слышу в свой адрес недовольное ворчание папиной жены. Ей назло я беру всю пачку.
— Объедает нас, — шепчет она нарочито громко моему отцу, — а глазки бегают, так и хочет что-нибудь спереть, утащить…
Отец закрывает лицо газетой, а я молча иду в зал. Какой-то идиотский спектакль.
Вечером слышу, как отец ругается со своей женой. Фразы в духе «она же моя дочь» после пары повторений сами собой испаряются, оставляя место для короткого «ты права».
Когда дом засыпает, я снова иду на кухню. Я достаю из хлебницы кусок буханки, из пакета в ящике — лук. Жарю его и съедаю с хлебом. После двух дней голода это всё кажется до жути вкусным.
— Милая, — слышу за спиной голос отца и вздрагиваю, — у нас полный холодильник еды… поешь нормально…
— Я не хочу вас объедать, — машинально отвечаю я. Папа тяжело вздыхает.
— Ты же понимаешь, что я не могу…
— Да, — тут же обрываю я.
— Послезавтра тебя заберут.
— Без проблем.
Когда я доедаю хлеб и оборачиваюсь, в дверном проёме уже никого нет.
* * *
Этим же утром я ухожу. Молча, без предупреждения — отец всё равно с лёгкостью догадается, где я. Хотя я очень сомневаюсь, что он вообще будет меня искать.
Я поднимаюсь по лестнице, шлёпая ногами по маленьким лужам — всему, что осталось от целого моря. Выживших рыб соседи пристроили в аквариумы, мёртвых повесили сушиться — не пропадать же добру. Осьминоги и морские звёзды, вяло хватающие меня за ноги, устроились в тазиках и кастрюлях.
Дверь в нашу квартиру как была не заперта, так и осталась, но меня это не беспокоит. Шагая по коридору тяжёлыми своими ногами, я думаю только об одном.
Почему красоте суждено умирать, а уродство обречено на жизнь?..
Вряд ли кто-то будет горевать по чудовищу.
21
В тот день должен был быть выпускной. В тот день я собирала вещи, которые должна была взять с собой в детдом. В тот день я поставила табурет под люстрой и забралась на него, улыбаясь во весь рот. В своих любимых рваных джинсах, в растянутой серой футболке и с белой лентой в волосах. Пустая банка из-под варенья покоилась где-то в собранном непонятно зачем ранце.
Я знала, как жить. Но теперь не знала, зачем.
Верёвка висела ровно, не качаясь, будто звала меня, просила не медлить. За окном щебетали птицы, кричали дети, искрилось оранжевым светом солнце. Миллионы звёзд и планет, целый космос, целый мир — и я в этой тесной серой комнатке, пустой и холодной, отдельной от всего. Я, о которой некому знать и заботиться. Я, и больше никого.
Я опустила голову, взглянула на свои ноги. Один шажок — и всему придёт конец. Я улыбаюсь. Щёки у меня, почему-то, горят. Я закрываю глаза. Делаю шаг, слышу громкий хлопок. Может, я умерла уже, и табурет упал на пол. Может, это именно то, что чувствуют мертвецы?
Но нет. Я ещё жива. И я более чем уверена — мёртвые не слышат голос Совы, и мёртвых не хватают за ноги.
— Дура! — слышу я, и тут же падаю назад. Спиной на пол. Не открывая глаз.
— Дура! Дура! Дура!
Сова трясёт меня за плечи, а я жмурюсь. Это мне либо снится, либо я уже умерла. В любом случае нельзя открывать глаза. Нельзя.
Но Сове наплевать на всё, что я думаю. Я слышу странный шорох, а потом ощущаю на себе её вес, понимаю, что она садится на меня и продолжает меня трясти — только гораздо сильнее.
— Открой глаза! Открой, слышишь! — кричит, вжимая меня в пол.
Я жмурюсь ещё сильнее.
Понимаю, что Сова встаёт. Слышу её удаляющиеся шаги. Это был сон, видение, иллюзия. Я вот-вот провалюсь под землю. Меня не будет. Я есть, меня нет…
А потом