Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Рудники (а может, и копи) дворецкого Трескучего, — отчего-то пришло в голову Куропёлкина. — Невьянская башня Демидова (это уже опять из кино), фальшивые деньги… Может, у Трескучего из мусора и деньги фальшивые добывают, испекают и чеканят…»
Почему бы и нет?
Но вовсе не соображения о фальшивых деньгах напугали Куропёлкина. Все деньги в истории людей — фальшивые и существуют как обменные фантики, скажем, в игре «дочки-матери», породившей среди прочего девчачье выражение «мало не покажется», ставшее нынче бандитско-полицейской грозностью.
Нервную дрожь Куропёлкина породили мысли о современных (с лазерами, с электронными системами управления и прочим техническим оснащением) способах переработки мусора. И мрачные видения со скрежетом и тресками дробильных агрегатов, визгом пил с мелкими и большими зубьями, с выбросами из форсунок серной кислоты, пожирающей людскую плоть, пришли в голову Куропёлкину. Дурак! Легкомысленный дурак! И ведь, подписывая контракт и не рассчитывая на особые выгоды (лишь бы родичей прокормить), он слышал о Люке и о том, что Шахерезад, не выполнивший условия контракта, сейчас же мог быть отправлен в Люк.
Дурак!
И при этом такая гнусность! Ну, ладно, вешали бы тут за провинность, расстреливали бы, со скал бы сбрасывали, на кострах бы сжигали, всё было бы не так обидно, а то ведь отправляли на свалку, в мусорно-безотходное истребление!
Куропёлкин затосковал…
Постучали. Визит к Куропёлкину совершала горничная Дуняша.
— Что-то вы грустный, Евгений Макарович? — спросила Дуняша.
— Плохо спал, — сказал Куропёлкин.
— Понятно, — сказала Дуняша, — а она не приехала…
— При чём тут какая-то она! — возмутился Куропёлкин. Тут же и смирил возмущение. — Воздухом, возможно, надышался свежим вчера. Будто дурманом…
— Возможно и такое, — согласилась Дуняша. — Но вот для вас получено предписание. Думаю, оно отвлечёт вас от грусти.
И Дуняша вручила Куропёлкину пакет, а с ним и сплетённую из ивовой лозы корзину со стопками книг и журналов.
— Я вижу, Дуняша, вы всё же чем-то озабочены…
— Не берите в голову, Евгений Макарович. Мои заботы мелкие… — вздохнула Дуняша. — Кстати, вы не голодны? На завтраке-то вы не были…
— Нет аппетита, — заявил Куропёлкин.
— А утолить жажду? Пиво не возникло в желаниях?
«Ну, уж нет! — чуть ли не испугался Куропёлкин. — Уже пожелал пива. Хватит!»
— Ну вот, если шоколад… — надумал наконец Куропёлкин.
— Плитку?
— Нет, шоколада горячего, жидкого… Напитка. Чашку.
Явное подозрение отразилось в глазах горничной. Но в чём можно было подозревать Куропёлкина?
— Нет, — сказала Дуняша. — Шоколадных напитков у нас не держат.
— И всё-таки, Дуняша, вы чем-то озабочены…
— Не один вы, Евгений Макарович, пожелали чашку шоколада. Были и другие любители…
— Давно?
— Увы, давно. — И Дуняша, чуть ли не со слезами на глазах, покинула (будто выбежала) жилище Куропёлкина.
Куропёлкин разорвал пакет, достал из него листок с предписанием.
Прочитал.
«Евгений Макарович, будьте добры, потрудитесь прочитать книжки. Просьба: к вечеру подготовьте соображения. На тему: „Поэзия молодых нулевого десятилетия ХХI века“».
Ну, спасибо, восхитился поручением Куропёлкин. Ну, спасибо! Не произвели ли при этом его в профессоры гуманитарного университета? Или хотя бы в доценты?
Стихи он давно не читал, и даже текст Государственного гимна помнил туманно. В книги же поэтов, рекомендованных ему застенчивыми библиотекаршами, чаще всего любительницами Э. Асадова, заглядывал в пору полового созревания и полового же ученичества, тогда и сам сочинял какие-то идиотские стишки с объяснениями в любви Елизавете Сёмгиной, недоступной волокушской красавице, пятнадцати лет, троечнице.
Потом болезнь отшелушилась и прошла.
Доступная Куропёлкину поэзия размещалась нынче начинкой в фанерных шлягерах и не задерживалась в его сознании.
И вот теперь его призывали в ценители сочинений нулевого десятилетия.
Действительно, осознал Куропёлкин, сегодня будет не до грусти и тем более тоски.
В корзине, способной принять десятка четыре спелых голубых груздей (это вам не шампиньоны!), были уложены несколько тоненьких сборников стихов, пара альманахов, эти — пошире и посолиднее, а под ними обнаружились два серьезных тома «Библиотеки античной литературы» — сочинения Горация и «Золотой осёл» Апулея.
Эти-то авторы в поручении вовсе не упоминались, а на страницах «Золотого осла» Куропёлкин не увидел ни строчек лесенкой, ни рифм, то есть в том, как эти две книги примазались к обязательным, следовало ещё разобраться.
Пообедав наскоро, Куропёлкин сообщил камеристкам, что сможет побыть у них не более получаса, срочное поручение, и залёг у себя в квартирке, обложившись изданиями нулевого десятилетия.
Сразу понял, что нынешнее поручение мог заказать человек (или кто он там?) мстительный и его, Куропёлкина, ненавидящий. Про стихи Трескучий наверняка слышал, может, и про кота учёного или про работника Балду, но уж ловушку с ехидствами для Куропёлкина должен был бы придумать какой-нибудь более просвещённый, нежели сам дворецкий, подсказчик.
Пытаясь быть добросовестным, Куропёлкин потратил часа два на чтение книжек. Но заскучал, стал зевать, мысленно извинялся перед творцами, мол, это он такой тупой и бесчувственный, а очень может быть, что их стихи хороши и нужны людям.
Но ведь Нине Аркадьевне требовались не зевоты и извинения. Требовались соображения.
Первым делом Куропёлкин сообразил, что почти в каждой из книжек есть авторские предговорения. Типа — «Коротко о себе». «А прежде я скажу…», «По секрету всему свету», «Утренняя автобиография» и т. д. Вот из этих предговорений или увещеваний читателя, решил Куропёлкин, и можно было что-либо выудить для основательных соображений.
Охотнее всего допускали откровения лирические дамы. Кстати, почти все они просили называть себя поэтами, а не поэтессами. Поэту Ирине Акульшиной в слове «поэтесса» виделось пренебрежение к таланту и к свойствам её личности. «И вообще, — писала Акульшина, — поэтесс куда больше среди мужчин, якобы стихотворцев, нежели среди женщин». Бесспорно к разряду поэтесс, по мнению Акульшиной, относился нервический кудряш Есенин. При этом дама, то есть барышня нулевого десятилетия будто бы смутилась и принялась уверять, что её натуре чужды высокомерие и наглость и что её лирические состояния точнее было бы называть напряжённой неловкостью.