Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Христианство сыграло в истории индивидуальной (не коллективной) субъективации важную роль, радикально обновив ведущие антропологические концепции древности.
Христианское обращение внимания на самого себя, обнаружение своей субъективности возникает на пересечении двух направлений: негативного и позитивного. В негативном аспекте христианин осознает себя как источник греха, как субъекта злой воли – и выводит эту негативную субъективность на свет в сложных и разветвленных практиках исповеди, молитвы и искупления. В позитивном аспекте христианин субъективируется как носитель божественной благодати, которая, в отличие от языческого мифа, не преднаходима субъектом извне, но обнаруживается им именно внутри самого себя, в так называемом внутреннем человеке. Получается, что если нет рефлексирующего субъекта, то нет и благодати. Истина существует и открывается там, где человек научается говорить от первого лица.
Здесь основная теоретическая работа – что показательно, работа одинокая, личная – была проделана Августином, самым влиятельным литератором и мыслителем христианского Запада. Влияние его так широко и объемно, что именно по его интеллектуальной эволюции мы можем судить о метаморфозах христианской субъективации той эпохи. Однако, изобретая субъекта свободы и благодати, Августин приблизительно во второй половине своего творческого пути заметно смещает акцент (не логический прежде всего, но ценностный) на общие, коллективные основания субъективности – прямо как встарь, во времена «большого» субъекта. С трудом отвоеванная у древнего мифологического рока индивидуальная свобода снова рискует раствориться в объемлющей и не зависящей от личностного усилия благодати, Провидении и божественной воле[54].
Проблема обнаруживается в противоположности свободы и благодати, вроде бы одинаково обретаемых во внутреннем человеке. В конечном итоге Августин впадает в явное противоречие, которое кратко можно сформулировать следующим образом: индивид свободен, и поэтому он сам является источником зла и греха, но – индивид не свободен, потому что Провидение абсолютно. Из-за подобной интеллектуальной эквилибристики Августин сталкивается с проблемой теодицеи (выходит ведь так, что всемогущий Бог становится ответственным за существующее в мире зло), в нюансы которой входить мы не будем. Понятно, что не всегда логически оправданными манипуляциями со статусом индивидуальной свободы Августин пытался защитить саму необходимость веры и авторитет Церкви. Однако интересующая нас проблема субъективации в этом свете так и осталась противоречивой.
Эти противоречия, что ожидаемо, получают свое разрешение только тогда, когда происходят заметные сдвиги в исторически господствующей культурной парадигме. Так, Возрождение, потеснив собою былой церковный авторитет, вытащило индивида из вчерашнего августиновского double bind и дало ему новые основания для иного типа субъективации.
Одним из решающих оснований стал гуманизм, понятый как ученое возвращение к культурному наследию Античности. «Ученое» – главное слово: вопреки ходульному представлению о безграничном идолопоклонстве, в которое впали новообращенные гуманисты по отношению к греческой культуре, надо подчеркнуть, что занятия их, при всей безусловной восторженности и эмоциональной вовлеченности, были проникнуты духом критического исследования.
Именно критика – как, буквально, разделение и различение – поспособствовала более прочего зарождению в гуманистической сфере соревновательного ранжира: наследие древности может быть высшего или низшего уровня, стиль и вообще письмо древних, их владение языком и риторикой могут быть лучше и хуже, к тому же лучше и хуже может быть и сама ученая деятельность гуманиста. Критикуя Церковь за чудовищную латынь, гуманисты настаивали именно на том, что мало считаться авторитетом у безграмотных масс, нужно и в самом деле – объективно – удерживаться на уровне авторитетного звания, а для начала хотя бы научиться следить за грамматикой.
Это ведущее соревновательное начало гуманизма немало способствовало тому, чтобы субъект начал обнаруживать себя в своих собственных ученых занятиях – как худший или лучший стилист, выдающийся или посредственный эрудит и так далее. Таким образом, личные заслуги и собственное мастерство конституируют новую гуманистическую субъективность, посредством ряда критериев отличая одного субъекта от другого и, более того, само существование какого-либо субъекта от полного его отсутствия. Гуманисты действительно возвращаются к античному образцу – в том, что Ницше рассматривал как конститутивный для эллинского мира соревновательный дух, только и ставящий человека в независимую, индивидуальную позицию по отношению ко всем остальным, противопоставленным ему в качестве конкурентов.
При самом зарождении богатой гуманистической традиции мы обнаруживаем такого субъекта в лице Франческо Петрарки, выдающегося гуманиста и знатока древности, яркого индивидуалиста и оригинального стилиста в поэзии и прозе. Столь неожиданным еще для вчерашнего Средневековья образом Петрарка дотошно и с увлечением заботится о своем собственном, как сейчас говорят, имидже, причем как литературном, так и биографическом. Он заранее редактирует тексты, должные сохраниться в качестве его творческого наследия, включая сюда даже письма, с тем чтобы потомки располагали правильным – с его авторской точки зрения – о нем представлением. Правильно в данном случае не то, что было на самом деле, но то, каким пожелал себя сделать писатель, сам Франческо Петрарка. Здесь мы встречаемся с ранним и хрестоматийным случаем аутомифопоэтики: создания личного авторского образа в рамках произведения.
Ранним, но не первым, ведь еще до Петрарки и до всего гуманистического движения мы обнаруживаем другой, еще более важный и видный пример нового типа ренессансной субъективации – речь, разумеется, о великом Данте. Его фигуру в нашем кратком аутомифопоэтическом экскурсе можно считать образцовой.
С гениальной бесцеремонностью разрывая круг литературных условностей Средневековья, Данте выписывает самого себя и сам для себя служит центром своего поэтического приключения. В соответствии с этим можно сказать, что Данте – это поэт, предметом поэтического творчества которого всю жизнь был сам… Данте. И эту возвратность его поэзии необходимо брать сразу в двух дополнительных смыслах: во-первых, как живого поэта, выписывающего самого себя как персонажа своей поэзии, и, во-вторых, как персонажа, который возвратно преображает (и, таким образом, попросту создает) в его земной биографии живого человека-поэта. Управляя своим письмом, поэт наделяет письмо силой управлять своей жизнью.
Во всяком случае мы узнаем о Данте именно то, что он сам о себе написал и каким он себя вывел. Мы даже готовы поверить, что – да, он побывал с Вергилием в аду и вознесся на небо в сопровождении Беатриче, столь убедительна аутопоэтика его «Божественной комедии». Как ей не поверить?.. И даже изгнание Данте, его политические злоключения прежде всего прочитываются через воображаемое его сочинений. Аутопоэтический приоритет Данте раскрывается в том дерзостном жесте, которым он вводит себя самого, то есть автора, на страницы произведения и показывает, кто – и как – сочиняет не только все эти слова, но и самое жизнь. В этом отношении его «Vita Nuova» читается как манифест грядущего ренессансного антропоцентризма: отныне никаких более божественных инспираций, только частное мастерство отдельного гения, претендующее, впрочем, на поистине космологический масштаб.