Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время они молчали. Нахмурив лоб, Сергеев пальцами барабанил по столу, потом сказал:
– Ладно, не будем спорить. Расскажи-ка лучше, как там твои поживают.
– Живут, работают.
Сергеев оживился:
– Каких людей я тебе оставил! А, Мишка? Каких людей! Один Степанов чего стоит!
– Хороший работник, – согласился Поляков, – только твоя червоточинка пробивается иногда.
Сергеев самодовольно ухмыльнулся:
– Моя школа! А Потапыч как, скрипит?
– Скрипит.
– Богатый мастер, золотой, у-ни-вер-сальный! Мы с ним еще, знаешь, на каких машинах работали! Тогда шоферы на всю Россию единицами считались… Да… – Он сощурил глаза. – А этот у тебя, как он, Демин, только ты по совести, честно, сто тысяч наездил? Или сменили, может, под шумок моторчик, а?
– Нет, ничего не меняли.
– Верю, раз ты говоришь, верю. Вот что хорошо у тебя, так это Тимошин: тут я тебя поддержу; детали твои не хуже заводских, только, знаешь, чего тебе не хватает? Настоящей термической обработки, вот чего. Ну, ты добудешь. Эх, Мишка, Мишка, чувствую, сгрохаешь ты завод нам всем на удивление, честное слово, сгрохаешь! Ну, скажи, чертушка, за что я тебя люблю? Скажи!
Он сделал болезненную гримасу, схватился эа живот и пробормотал:
– Треклятая! Замучила изжога.
– Лечиться надо, Константин Николаич, – сказал Поляков.
– Вот мой доктор! – Из стоящей рядом коробки он насыпал полную ложку соды, поднес ко рту и, сменив гримасу боли на гримасу отвращения, проглотил, запив поданной ему Поляковым водой.
Давал себя знать плотный обед после бани, выпитая вслед за бессонной ночью водка, – Полякова клонило ко сну, но он сказал:
– Константин Николаич, мне ехать пора.
Морщась от нового приступа изжоги, Сергеев замахал руками. Отдышавшись, закричал:
– Никаких «ехать», ночевать оставайся, все равно машин нет!
– Я ведь тебя просил! – с досадой сказал Поляков.
– Просил, а машин нет. – Сергеев упрямо тряхнул головой. – Утречком позавтракаем, и поедешь.
– Это уже безобразие!
– Безобразие, а ехать не на чем. Не сгорит там без тебя. Ты что? Старика хочешь обидеть! Эх, Мишка, ведь ты мой воспитанник, чувствовать должен! Хоть ты и крепко шагаешь, а помни! Шагаешь – а помни!
– Куда это я шагаю? – Поляков усмехнулся.
– Правильно, пусть все видят, какие из нашей братии люди получаются. Вот что ты мне объясни. Что это я хотел спросить? Да… Почему у нас День автомобилиста не празднуют?
– Какой это день?
– Есть День авиации, День железнодорожника, День шахтера, а Дня автомобилиста нету, почему?
– Кто его знает… Профессий в Союзе много! Если каждую праздновать, календаря не хватит.
– Вот и не знаешь, – Сергеев улыбнулся, – не знаешь ты, милый человек, а я знаю.
– Почему же?
– А потому, что если для нас специальный праздник объявить, так мы всю водку выпьем, понял? Здоров наш брат пить! А почему, спрашивается? Работа такая. Он тебе и в холод, и в дождь, и в снег.
– Не так уж много шофер пьет, – возразил Поляков. – Все это больше разговоры.
– Да, конечно, – не стал спорить Сергеев.
Он встал, включил приемник.
– Люблю, – сказал Сергеев. Густым, низким басом, еще больше картавя, подтянул:
Вот мчится тройка удалая…
Вдоль по дороге столбовой…
Он замолчал, голова его упала на грудь. Песня стонала и жаловалась:
Теперь я горький сиротина…
И неожиданно загремела широко и сильно:
И вдруг взмахнул по всем по трем…
Сергеев наклонился к Полякову и зашептал:
– Слушай, Миша, что скажу. Понимаешь, вот я и директор, сам знаешь, из чего я вышел, а чувствую: много во мне этого… Чувствую, а вытравить не могу. – Он обвел комнату руками: – Это требуха, мелочь, а вот по работе… Вижу, что неправильно, а как правильно – нe знаю. – Он ударил в грудь кулаком. – Разве я не работник?
И сразу замолчал, потом усмехнулся:
– Предлагали мне работу в тресте. Управляющим хотели сделать. Да ведь я за почетом не гонюсь, мне хозяйство нужно, чтобы дело делать, а бумаги не для меня, я не Канунников.
– Хочешь, спокойно жить Константин Николаич, – сказал Поляков, вглядываясь в Сергеева, точно оценивая, способен ли этот человек в таком состоянии понять его.
Он уже не жалел, что остался. Двадцать лет они были знакомы, и вот впервые Сергеев говорил с ним начистоту.
– Знаю, вижу, – устало произнес Сергеев, – да с какого конца начинать беспокойство-то?
– С любого. Главное, брось ты свою дешевую колокольню. – Поляков наклонился к нему, тронул за руку. – Ты думаешь, мне иной раз не хочется уйти от драки? Ведь на какую мелочь нервы растрачиваешь. А вот так себя приучил, что не могу. Ни на кого не хочу оглядываться, совесть мне высший судья. А ты приноравливаешься. И людей приучил.
Сергеев вздохнул:
– Вот в людях-то и загвоздка, не поймут они, подумают: «Хитрит, дядя Костя».
– Пусть думают, а ты ломай.
Сергеев оживился:
– А знаешь, любят тебя мои ребята. Чуть что: «А вот у Полякова так, у Полякова этак». На твое хозяйство равняются. Чем ты их взял, а?
Сергеев еще ближе придвинулся к нему:
– Слушай, Михаил, не думай, что я по пьяной лавочке, я от всей души. Ну, скажи, чего тебе надо? Ей-богу, все сделаю, все отдам. Черт! Ты думаешь, я не понимаю, какое ты дело затеваешь? Ведь это только название – мастерские, ведь ты их до завода будешь тянуть. А мне знаешь что поручили? Дом отдыха буду здесь строить для министерства.
– Хорошее дело!
– Хорошее-то оно хорошее, только ты будешь завод строить, а я – дом отдыха. Тебе небось не поручили бы, а мне – пожалуйста, будьте любезны. Вот как я себя поставил: будьте любезны!..
Поляков проснулся. Соседний диван был пуст: Сергеев уже ушел. Сквозь тюлевые занавески пробивались узкие полосы раннего света. Поляков встал, оделся и вышел на крыльцо.
Ночью прошел дождь, капли его серебрились на листьях деревьев, между грядок огорода блестели полоски воды, в воздухе, свежем и влажном, дрожало щебетанье птиц. За стеной раздалось потрескивание репродуктора, и знакомый, твердый голос произнес: «Говорит Москва, передаем последние известия».
Хотя все, о чем передавалось по радио, Поляков читал потом в газетах, он любил слушать утренние сводки. На Кубани заколосилась пшеница, на Дальнем Востоке закончили сев, в Ленинграде токарь-скоростник выполнил пять годовых норм, в тамбовском селе открылся книжный магазин, в школах начались переводные испытания. Ему нравилось, что именно такими будничными сообщениями начинался день. Среди этих больших и маленьких дел есть и его дело. Он любил бодрые звуки утреннего марша, четкий ритм гимнастики.