Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шутовство этой концепции было столь очевидным, что даже в определенном смысле интеллигентный Атаназий ни на секунду не мог уверовать в ее истины. Тем не менее мысль эта, а скорее ее непосредственный фон, продолжала оставаться. Какой стыд! Так неужто на самом деле он был тем типом заурядненького человечка, каких он презирал, сереньким таким гаденышем, одним из элементов того перегноя, на котором произрастали жалкие цветочки сегодняшнего псевдоинтеллектуализма? Если бы он был хотя бы художником! «Хотя бы» — в этом выраженьице отражалось все заложенное в него с самого раннего детства презрение к этому занятию. Нет, Атаназий был амбициозен: он не хотел быть шутом. Если бы ему было суждено стать художником, он бы уже давно им стал. А так он был именно тем, кем был, и никем иным, а именно: практикантом-помощником адвоката, свободным благодаря нечаянному незапланированному богатому супружеству от рутинной работы без идеалов — но с какой целью? Одинокие, не охваченные никакой религией, никаким культом мгновения непосредственного переживания Тайны Бытия раздувались, как газовые пузыри над топкой поверхностью жизненного болота и, не зажженные энтузиазмом, лопались и разлетались брызгами в серой атмосфере сгущавшегося сумрака, на «идейном закате пожирающего самого себя человечества», как говорил Хваздрыгель. Стоило ли вообще хоть что-нибудь делать? Отдаться на волю потока событий и посмотреть, что будет — ах, если бы только такое было возможно! Дело, казалось бы, наипростейшее представлялось Атаназию просто-таки невыполнимым. Еще одно: умножить моменты жизненной странности вплоть до абсолютной непрерывности метафизического откровения, в самом непосредственном переживании вознестись над кошмаром будничной случайности. А если это невозможно, то по крайней мере стараться изо всех сил: только дорога к чему-нибудь является чем-то существенным, достигнутая же цель — ничем. В данном случае целью могла бы стать, наверное, только одна вещь — прекрасная смерть. Но кончать жизнь самоубийством Атаназию пока что не хотелось. А потому оставался только «чистый путь сам по себе как таковой». Но путь этот мог быть скучным... Реакцией на эти сомнения, как это обычно бывает в таких случаях, стал холодный пот на висках Атаназия и вокруг век. Он бросился на кровать. Все это он успел передумать между одной фразой Логойского и другой.
— Что с тобой? — спросил Ендрек.
Сегодня он был как-то подавлен. На мгновение упавшая вследствие адских злоупотреблений жизненная сила позволяла ему хоть немного, но думать. Атаназий начал говорить, желая наконец узнать что-нибудь о себе самом.
— Ты понятия не имеешь, как порой мне приходится страдать, совершенно беспричинно... Мои мысли так странно перепутаны, оценки так перетасованы, что я больше не могу так жить. Мое якобы аристократическое мировоззрение во главе с религией, философией и искусством начинает рушиться с самых основ. Собственно говоря, я — воплощение компромисса, притом неизбежного, и ничего больше. Если бы я мог с чистой совестью стать художником, если бы у меня была хоть какая-нибудь постоянная точка, из которой я мог бы все это созерцать. Но искусство я презираю — не вообще, а его сегодняшние упадочнические формы. Живопись, скульптура и поэзия кончились, музыка — кончается, архитектура становится чем-то чисто прикладным, у театра еще есть какая-то короткая перспектива, да и то, как справедливо замечает Темпе, лишь в качестве части социальной авантюры. А как все это разгладится да выровняется, тогда и театр как искусство исчезнет.
(Зося слушала в восхищении. Атаназий нравился ей больше всего в состоянии душевного разлада и упадка. Она тоже, слушая эти «умные глупости», как называла она эти разговоры, активно насыщаясь реальностью более высокого порядка.)
— А кроме всего прочего, я, с одной стороны, не могу вынести вранья сегодняшней демократии с ее равным стартом для всех, парламентаризмом, псевдоравенством всех перед законом и так далее, а с другой стороны, меня совершенно не трогает судьба рабочего класса и его борьба с тошнотворной демократией, которая только-только начинается. Результат всего этого будет ужасным: конец высших на сегодняшний день ценностей, серый сумрак всеобщего благосостояния. Я больше скорблю о судьбе муравейника, сожженного пастухами, или о подыхающем с голоду старом слепом коте, чем о всемирной человеческой нищете. Ты понятия не имеешь, как тяжело жить в пустоте, заполненной такими противоречиями. Я знаю, что где-то, словно в закрытом от меня стеклянном шаре, происходит великое преобразование человечества, что-то громадное проносится за горизонтом моего узкого понимания, и я не могу видеть этого величия ни в одном из фактов, которые я способен воспринять. Я не могу сынтегрировать того, что вижу, в одну такую идею, в которой я смог бы вполне ощутить самого себя.
— Будь уверен, что никто с той, другой стороны в этом не заинтересован...
— Я знаю, что я — дифференциал, но интегрирование таких элементов дает равнодействующую общественного климата данной страны. У тебя, по крайней мере, нет таких проблем...
— Ошибаешься. Вообще, если ты собираешься разговаривать со мной в таком ключе, то лучше давай оставим это. Ты никогда не разговаривал со мной так, и ты думаешь, что я ничего не соображаю...
— Не сердись: ты по крайней мере граф...
— Еще одно слово, и я за себя не ручаюсь. Простите великодушно, — обратился он к Зосе, — но он так и норовит оскорбить меня...
— Погоди, не надо лезть в несущественные недоразумения. Поговорим открыто раз в жизни, без обид. Это не так уж и банально. Ты — граф, и это кое-что значит. Ты принадлежишь к тому классу, который, по крайней мере раньше, творил историю. Ты можешь с чистой совестью сказать, что даже если ты — декадент, то, по крайней мере, представитель чего-то великого — согласно Темпе, какого-то жуткого свинства грандиозного масштаба. Ты можешь подумать: «Хорошо, пусть рушится мир, но, как ни крути, я все-таки граф, и точка». У меня нет даже этого — у меня нет никакой традиции, с помощью которой я смог бы приукрасить свое падение. Я — нечто безымянное, отброс более молодой псевдокультуры, которая у нас, собственно говоря, ничего интересного не создала и лишь пережевывала в течение веков заграничные новшества, причем по большей части не вовремя — не те, которые следовало бы, и не с той стороны их принимая, с которой следовало бы принять. Ты — нечто столь же интернациональное, как и любой коммунистический еврейчик, — вы такими были в истории, несмотря на войны, национальность — это довольно позднее изобретение, но довольно об этом: это закончилось так же убого, как и началось. И не помогут здесь никакие благородные уговоры. Теперь, возможно, и пришло бы нечто великое в прежних масштабах, но на это уже не остается времени, ибо накатывает волна перемен, которая сметет, уравняет все, и другие люди, да, именно другие, как будто с другой планеты, всплывут наверх и будут созидать новую жизнь, качественно отличную от нашей. Те же, кто захочет бороться с этим, — это не люди будущего, это как если бы кто-нибудь вставлял покрытую прекрасной резьбой трость в колеса локомотива, пытаясь остановить его. Но вот что самое страшное: хотя то, что начинается сейчас, и имеет все признаки величия и, возможно, в момент становления обладает величием, станет причиной такой серости и скуки, о которых мы даже понятия не имеем, хоть и жалуемся на них. Вот почему я не могу проникнуться этой идеей.