Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интрига [20]
«Интерес, который проявляли к нему совершенно незнакомые люди, мнился ему результатом темных интриг, несказанно опасных (красивое слово – интрига… сокровище в пещере)…» («Николай Гоголь»).
Вызывает в памяти сокровища, умело спрятанные в других пещерах: «панда» – пан, говорящий «да»; «желатин» – латинское желание; «зоохор» – счастливый хор поющих животных.
SUB ROSA [21]
«У него были прекрасные манеры, мягкий нрав, незабываемый почерк – сплошные шипы и колючки (подобный ему я видел только в письмах одного сумасшедшего, которые, увы, получаю, начиная с благословенного 1958 года) – и неограниченный запас похабных историй (которыми он потчевал меня sub rosa, говоря мечтательным, бархатистым голосом и ни разу не прибегнув к грубому выражению)…» («Память, говори»).
Секретная роза, выбранная из знаменитого средневекового стиха (обычно акцент в нем делается на ultima ): «Под розой укроет лукавый поэт / Прекраснейших пери в укромный сонет».
Зонтичное
«…Махаон июня 1906-го еще оставался личинкой, прилепившейся к какому-то зонтичному, росшему у дороги…» («Память, говори»).
Сочное растеньице, родственное петрушке. Или же его эхо в пещере: зонтичные птицы, зонтичные моли, зонтичные муравьи, зонтичные зонтики, зонтиколистные зонтички.
Прелестный отросток
«Я знал, что у истеричных нимфочек температура поднимается до фантастических градусов, – даже выше той точки, при которой обыкновенные люди умирают; и я бы ограничился тем, что дал бы ей глоток горяченького глинтвейна да две аспиринки да губами впитал бы жарок без остатка, ежели бы по тщательном осмотре прелестный отросток в глубине мягкого нёба, один из главных кораллов ее тела, не оказался совершенно огненной» («Лолита»).
Нёбный язычок, V-образный рубин, повторяющий форму своего А-образного собрата по чувственной симметрии.
Вообще же он был пессимист и, как всякий пессимист, человек до смешного ненаблюдательный…
Писатель собирается огласить секретнейший секрет, «самую суть вещей», и потому становится за кафедрой на цыпочки. Рот его медленно открывается, нёбный язычок дрожит в своей алой пещере. «Я знаю больше, чем могу выразить в словах, и то малое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я больше», – говорит В. Н.
Тайна состоит в том, чтобы попасть в плен (с сачком в руке, бесшумно подобравшись на цыпочках) к собственным словам, оказаться в подземелье своей прозы. Вот как достигается счастье.
Все начинается с наблюдения. Все закончится, скорее всего, творческим безумием. И я подозреваю, что наш писатель гиперболизирует свои качества, когда рассказывает, «как одному сумасшедшему постоянно казалось, будто все детали ландшафта и движения неодушевленных предметов – это сложный код, комментарий по его поводу и вся вселенная разговаривает о нем при помощи тайных знаков». Вся жизнь есть лабиринт знаков, слабых вспышек света, в которых чудится нечто до сих пор неизведанное.
Рассказы В. Н. содержат множество рядов одинаковых фигур, двойных снов, повторяющихся происшествий. Они могут являться под видом заколдованных номеров квартир, бесконечных галерей глядящих друг в друга зеркал, придуманных бабочек (этот список можно увеличивать до бесконечно изгибающегося предложения). В этом мире действует «логический закон, устанавливающий для всякой заданной области число совпадений, по превышении коего они уже не могут числиться совпадениями, но образуют живой организм новой истины». Так размышляет Ван, словно отвечая из отдаленного уголка времени Гумберту, охотно фиксирующему в собственной истории те «ослепительные совпадения, которых логик не терпит, а поэт обожает».
Ибо такова заповедь поэтов: « Открой глаза свои и наблюдай, покуда можешь видеть! » Наблюдай до тех пор, пока ослепительные совпадения не откроют однажды ясную как день новую истину, чудесный узор, вспышку смысла. Для наблюдательного человека эти набоковские узоры волшебным образом начнут указывать на существование «иномирия», на невыразимую красоту и гармонию, становящуюся причиной бесконечного счастья. «Я знаю больше, чем могу выразить в словах…» В сплетениях нитей, в текстуре его текста запрятана вера в удивительный свет, трепещущий над нами, под нами, вокруг нас и проникающий сквозь нас. Об этом говорит поэт в «Бледном пламени»:
Не в тексте, но в текстуре, – в ней нависла
Среди бессмыслиц – паутина смысла.
Да! Будет и того, что жизнь дарит
Язя и вяза связь, как некий вид
Соотнесенных странностей игры.
И только от нас зависит, откроем ли мы, что сплетения стиха и есть сама ткань наших жизней.
...
…Он был пессимист и, как всякий пессимист, человек до смешного ненаблюдательный…
Смотреть, непрерывно смотреть, удерживая все увиденное в сознании. И пытаться постоянно фиксировать и воссоединять элементы увиденного. В сущности, в этом, и только в этом заключается суть набоковского романа: он – призыв ко всем, «кого это касается», ловить текущую жизнь, фотон за фотоном.
Много лет увлеченно воссоединяя элементы увиденного, я получила столько радости, что хочу повторить за В. Н., однажды написавшим Эдмунду Уилсону о ловле бабочек с помощью рома и сахара: «Попробуй, Банни, это самый благородный спорт в мире».
В игре припоминания и соединения готовых элементов сочетаются порой с собственным творчеством читателя. Готовые блоки можно переставлять, создавая новые композиции. Иногда я, взяв кусочки набоковских воспоминаний, придумывала иные истории, иные начала. И когда появлялась некая полупридуманная (и оттого еще более значимая) новая форма, это вызывало радость, чувство гармонии, «чувство единения с солнцем и скалами». Не буду утомлять вас деталями моей обсессии. Достаточно сказать, что и сейчас, как обычно, я, подобно Гумберту, прощающемуся в конце «Лолиты» со своим «грёзовосиним» автомобилем («Прощай, Икар, спасибо за все, старина!»), тихо салютую В. Н. Его бабочки заполонили поле моего зрения – оранжевые, коричневые, синие, они мерещатся мне на самых разных вещах: тутовых деревьях, бутылках с водой, бикини. Число «двадцать три» (23 апреля – день рождения В. Н. и Шекспира) преследует меня повсеместно: на чеках, в датах, часах, минутах, номерах рейсов (2304 – рейс Париж – Женева, а в зале прилета встречающий держит плакатик, на котором нарисована синяя бабочка), – все это цифры, случайно вспыхивающие на циферблате жизни. Я никак не могла подобрать дерево для одиннадцатой главы этой книги и вдруг обнаружила его в тот самый вечер, когда закончила эту главу, открыв наугад «Аду» (искомый беглец оказался «силихэмским кедром»). Я решила назвать последнюю главу «О тысяче оттенков света», а потом вышла погулять и, взглянув на витрину магазина, увидела потрепанную книгу под названием «Тысяча видов света». А когда я прочитала о репродукции картины Фра Анджелико, упомянутой в восьмой главе, то вспомнила, что на моем рабочем столе в Нью-Йорке стоят три разные версии этого же коленопреклоненного ангела. Как-то я включила свой американский телевизор – впервые за несколько месяцев, – и уже второе прозвучавшее слово было «Набоков» (а передавали новости по кабельному каналу). А через пару дней после того, как я прочитала о шестидюймовой гусенице «с поросшими лисьим мехом сегментами» (которые я тут же мысленно связала с зелеными и медными оттенками Люсетты), обнаружила отвратительного маленького червяка, покрытого шерстью цвета ржавчины и с зелеными волосяными выростами, неторопливо ползущего по краю моей ванны… Пусть это смешно, но мне кажется – да, всего лишь кажется, не больше, – что и моя жизнь отмечена печатью тех «повторений», «тех голосов, которыми, по всем правилам гармонии, судьба обогащает жизнь приметливого человека».