Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из лысых мужчин махнул рукой и вонзил зубы в слойку. Корка развалилась и упала на грудь его коричневого вязаного жилета. Этот человек показался мне похожим на педофила. Да и остальные тоже. Но при таком освещении любой покажется, даже я. Даже Рива. Пока ее отец пытался собрать крошки слойки со своей груди, женщины встали, подошли к нему и, несмотря на его протесты, стряхнули крошки с жилета на блюдо. Если бы не тень смерти, нависшая над всеми, мне бы казалось, что я попала в фильм Джона Хьюза. Я попыталась представить, что сейчас возникнет Энтони Майкл Холл, может, в роли соседского мальчишки, явившегося с пирогом или пудингом выразить свои соболезнования. Или, может, это была черная комедия, и Вупи Голдберг играет в ней роль агента похоронной конторы. Мне бы она понравилась. Сама мысль о Вупи Голдберг успокоила меня. Она поистине моя героиня.
Рива отвела меня по винтовой лестнице в полуподвал, где находилось что-то вроде комнаты отдыха — грубый голубой ковер, деревянные панели, маленькое окошко под потолком, несколько довольно беспомощных акварелей, криво развешенных над морщинистой лиловой кушеткой.
— Чьи это рисунки? — спросила я.
— Мамины. Правда красивые? Моя комната там. — Затем Рива открыла дверь в узкую ванную с ярко-розовым кафелем. Туалетный бачок подтекал. — Вот всегда так, — сказала она, безуспешно дергая ручку. Вторая дверь вела в ее спальню. Там было сумрачно и душно. — Тут нет окна, поэтому трудно проветривать, — шепнула она и зажгла лампу на столике. Стены были выкрашены в черный цвет. Откатная дверь шкафа треснула, ее сняли и прислонили к стене. В шкафу висело только одно черное платье и несколько свитеров на плечиках. Кроме небольшого комода, тоже черного, с кривой картонной коробкой наверху, в комнатке почти ничего не было. Рива включила вентилятор под потолком.
— Это была твоя комната? — спросила я.
Она кивнула и откинула скользкий нейлоновый спальный мешок синего цвета, которым была накрыта постель — полуторный пружинный матрас, стоявший на полу. Простыни у Ривы были с цветочками и бабочками — старые, жалкие.
— Я перебралась сюда, когда училась в старших классах, и выкрасила комнату в черный цвет. Чтобы было круто. — Рива саркастически улыбнулась.
— Это очень круто, — одобрила я. Поставила свою коричневую сумку на пол, допила кофе.
— Когда тебя разбудить? Нам надо будет выйти из дома примерно в полвторого. Прикинь, сколько тебе нужно времени на сборы.
— У тебя найдутся запасные туфли? И колготки?
— У меня тут почти ничего нет, — ответила Рива, выдвигая и задвигая ящики комода. — Можно взять что-нибудь у моей мамы. У тебя ведь восьмой размер обуви?
— Восемь с половиной, — уточнила я, укладываясь на постель.
— Скорее всего, отыщем что-нибудь подходящее. Я разбужу тебя около часа.
Она закрыла дверь. Я села на постели и выключила свет. Рива возилась в ванной.
— Оставлю тебе чистые полотенца возле раковины, — сообщила она через дверь.
Я подумала, что, может, мое присутствие удерживает ее, она не может вызвать у себя рвоту. Надо было сказать ей, чтобы она не стеснялась. Мне действительно все равно. Я пойму. Если бы рвота могла меня хоть как-то утешить, я бы попробовала это делать год назад. Подождав, пока она закроет наружную дверь ванной и затопает по лестнице, я решила порыться в ее аптечке. Там был старый флакон амоксициллина со вкусом жвачки и половина тюбика крема от зуда. Я выпила амоксициллин и пописала в подтекавший унитаз. На мне были белые хлопковые трусы со старым, бурым пятном крови. Это напомнило мне, что у меня уже несколько месяцев не было менструации.
Я залезла под спальник и стала слушать доносившиеся через потолок шаги, завывания родственников Ривы, впитывая всю их невротическую энергию и представляя еду, передававшуюся от одного к другому, скрежет челюстей, сердечную боль, и столкновение мнений, и сдерживаемый гнев Ривы, или ярость, или что там еще, что она пыталась подавить в себе.
Я долго лежала без сна. Это было все равно что сидеть в кинозале, когда свет погас и ты ждешь начала фильма. Но ничего не происходило. Я жалела, что не взяла еще кофе. Я ощущала печаль Ривы тут, в этой комнате. Особую печаль молодой женщины, потерявшей мать, — сложную, полную обиды и нежную, и все же до странности полную надежды. Я ее узнавала. Но сама не чувствовала. Печаль просто плавала в воздухе. Сгущалась до зернистых теней. Абсолютная правда состояла в том, что Рива любила свою мать так, как я не любила мою. Любить мою мать было непросто. Я уверена, что она была сложной личностью и заслуживала подробного анализа, еще она была красивая, но я толком не знала ее. Так что печаль в этой комнате казалась мне некой заготовкой. Банальностью. Как и тоска по идеальной матери с телеэкрана, которая готовила бы обед и убирала в доме, целовала меня в лоб и заклеивала ссадины на моих коленках, читала мне на ночь книжки, обнимала и успокаивала, когда я плакала. Моя родная мать закатила бы от удивления глаза при мысли о том, что надо жить так. «Я тебе не нянька», — часто повторяла она мне. Но у меня никогда не было няньки. Иногда со мной сидели девчонки из колледжа, которых находила отцовская секретарша. У нас всегда была в доме экономка, Долорес. Мать называла ее служанкой. Я могла бы представить отказ моей матери от домашних дел как некое феминистское утверждение ее права на праздность, но на самом деле думаю, что она отказывалась готовить и убирать, поскольку считала, что это подтвердит ее фиаско в роли королевы красоты.
Ох, моя мать. В расцвете лет она садилась на строгую диету — только черный кофе и нескольких слив на завтрак. На ланч она приказывала Долорес сделать ей сэндвич. Она съедала несколько кусочков и откладывала остатки на тарелку тонкого фарфора — урок для меня, догадывалась я, как не переедать. Вечерами она пила со льда шардоне цвета мочи. В кладовой стояли ящики шардоне. Я наблюдала, как ее лицо распухало и опадало изо дня на день, в зависимости от того, сколько она выпьет. Мне нравилось думать, что она плакала украдкой, огорчалась из-за своей несостоятельности как матери, но я сомневаюсь, что она плакала по этой причине. Небольшие мешки под глазами. Она боролась с ними с помощью крема от геморроя. Я узнала об этом после ее смерти, когда очищала ее ящик с косметикой. «Препарейшн эйч», тени для глаз «Сладкое шампанское», и тональный крем «Айвори силк», который она наносила даже дома. Помада «Фетиш пинк». Она ненавидела место, где жила, потому что оно находилось очень далеко от города. «Тут нет никакой культуры», — заявляла она. Но если бы там был оперный театр или симфонический оркестр — что она имела в виду под «культурой», — она все равно никогда бы туда не ходила. Она считала себя изысканной — любила дорогую одежду, хорошие вина, — но абсолютно не разбиралась в искусстве. Она ничего не читала, кроме любовных романов. В доме никогда не было свежих цветов. В основном она смотрела телевизор и целыми днями курила в постели. Это была ее «культура». Каждый год в канун Рождества она брала меня в торговый центр. В «Годиве» мать покупала мне шоколадку, потом мы ходили по магазинам, и она называла вещи «дешевками», «деревенскими» и говорила, что они для «чертовых проституток». Возле прилавка с парфюмерией заявляла: «Эти духи воняют, как трусы шлюхи». Такие выходки она допускала в те редкие дни, когда мы куда-то ходили вместе.