Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой отец тоже не был склонен к веселью. Он был тихий и бесцветный. Когда я подросла, мы по утрам проходили друг мимо друга словно чужие. Он был серьезным и стерильным, настоящий ученый. Казалось, ему было проще общаться со студентами, чем со мной и моей матерью. Родом он был из Бостона, сын хирурга и учительницы французского. Только однажды он говорил со мной о личном: сказал, что его родители погибли, когда ему был всего год, — перевернулся их катер. В Мексике жила его сестра. Она перебралась туда в начале восьмидесятых, чтобы «стать битником». Так сообщил мне отец и добавил, что они с сестрой совершенно не похожи.
Размышляя над всем этим в черной комнатке Ривы среди ее жалких, застиранных простыней, я ничего не чувствовала. Я могла думать о чувствах, эмоциях, но у меня их не было. Я даже не могла определить место, откуда исходили мои эмоции. Из мозга? Вряд ли. Из эмоций я лучше всего была знакома с раздражением — тяжесть в груди, пульсация в шее такая, что моя голова, казалось, могла оторваться от тела и взлететь в небо, словно ракета. Но это, представлялось мне, непосредственно связано с нервной системой — физиологическая реакция. А печаль? А радость? А желание? А любовь?
За то время, которое мне надо было убить во мраке детской спальни Ривы, я решила проверить себя и посмотреть, что осталось от моих эмоций, в какой форме я была после стольких часов сна. Я надеялась, что полгода спячки более или менее меня исцелили. Я утратила чувствительность к болезненным воспоминаниям. Тут мне снова вспомнился день смерти отца. Когда это случилось, меня захлестнули эмоции. Слезы, которые еще оставались тогда у меня, я выплакала по нему.
— Отец хочет провести последние дни дома, — сообщила по телефону мать. — Не спрашивай меня почему. — Он уже несколько недель умирал в больнице, но теперь захотел умереть дома. Я договорилась в колледже и на следующий день села в поезд. Нет, я не думала, что мое присутствие будет для него что-то значить. Просто хотела доказать матери, что я лучше, чем она. Я была готова терпеть неудобства, глядя на чужие страдания. И совсем не ожидала, что страдания отца так меня потрясут. Я с трудом узнала его. Его болезнь была тайная, словно часть его работы, что-то, что не должно было меня касаться и чего я никогда не пойму.
Я пропустила неделю занятий, сидя дома и глядя, как он таял. В его кабинете поставили огромную кровать и разное медицинское оборудование, которое я пыталась не замечать. Рядом с отцом неизменно находилась одна из двух сиделок — проверяла пульс, промокала губы влажной, маленькой губкой на деревянной ручке, накачивала его обезболивающими препаратами. Моя мать сидела по большей части в своей спальне, одна, и появлялась лишь изредка, чтобы наполнить льдом бокал. Она входила на мысочках в кабинет, шептала что-то сиделке, не говоря почти ни слова мне и едва бросая взгляд на мужа. Я сидела в кресле возле постели отца и делала вид, что читаю материалы о Пикассо для курсовой. Я не хотела смущать его и старалась не смотреть на него, но получалось у меня не всегда. Его руки стали огромными и костлявыми. Глаза запали и потемнели. Кожа стала тоньше. Руки были словно голые ветки деревьев. Сцена получалась странная. Я рассматривала картины Пикассо «Старый гитарист» и «Смерть Касагемаса». Мой отец буквально вписывался в «голубой период» Пикассо. Человек и морфий. Иногда отец дергался и кашлял, но ему нечего было мне сказать. «Он слишком оглушен лекарствами, чтобы разговаривать», — утешала меня сиделка. Я надела наушники и ставила на плеер старые записи, а сама читала. Принс. Бонни Райт. Что-то еще. Иначе молчание сводило меня с ума.
Потом, в воскресенье утром, отец внезапно пришел в сознание и будничным тоном сообщил мне, что умрет днем. Не знаю, то ли меня потрясла прямота и уверенность его утверждения — он всегда был точным и рациональным, всегда суховатым, — или то, что его смерть больше не была абстрактной мыслью, — она стала реальностью, — или за неделю, что я провела возле него, мы привязались друг к другу, и я даже этого не заметила. В общем, внезапно я поняла, что любила его и теперь вот-вот потеряю. Я зарыдала.
— Со мной все будет нормально, — сказал мне отец. Я встала на колени и уткнулась лицом в его несвежее синее одеяло. Мне хотелось, чтобы он погладил меня по голове. Мне хотелось, чтобы он меня утешил. Он смотрел в потолок, когда я умоляла его не оставлять меня одну с матерью. Я вкладывала всю страсть в свои мольбы.
— Обещай, что пришлешь мне знак, — умоляла я, сжав его странно огромную руку. Он выдернул ее. — Понятный знак, много раз, что ты есть, что там, по ту сторону, есть жизнь. Ладно? Обещай мне, что как-нибудь пробьешься ко мне. Пришли мне знак, что-то, чего я не ожидаю увидеть. Что-нибудь, чтобы я поняла: ты смотришь на меня. Что-нибудь огромное. Ладно? Пожалуйста! Ты обещаешь?
— Приведите мою жену, — сказал он сиделке.
Когда вошла мать, он нажал кнопку на капельнице с морфием.
— Что? Прощальные слова? — спросила мать.
— Я надеюсь, что все было не зря, — ответил он. Остаток его жизни — около четырех часов — я сидела в кресле и рыдала, а мать пила на кухне и время от времени заглядывала в кабинет, чтобы посмотреть, умер он или нет.
Наконец, он умер.
— Все, верно? — спросила мать.
Сиделка проверила пульс, потом одеялом накрыла отца с головой.
Воспоминание должно было бы разворошить во мне ощущение грусти. Должно было разжечь угли горя. Но этого не произошло. Вспоминая все это на кровати Ривы, я почти ничего не чувствовала. Лишь легкое раздражение из-за неровного матраса и громкого свиста синтетической ткани спальника, когда я ворочалась. Наверху родственники Ривы включили на полную громкость телевизор. Звуки, сопровождавшие остросюжетную программу «Закон и порядок», проникали сквозь пол.
Я не была на похоронах почти семь лет. Похороны матери были быстрыми и предельно простыми. Они проходили в часовне зала ритуальных услуг. Гости едва заполнили первые ряды — пришли несколько соседей, сестра моего отца, я и наша экономка. В адресной книге матери были только доктора — ее и отца. Был на похоронах и мой школьный учитель, который вел у нас уроки по искусству. «Не поддавайся унынию, милая, — сказал он. — Звони мне, если тебе понадобится поддержка взрослого. Звони в любое время». Но я так никогда и не звонила ему.
С другой стороны, похороны моего отца прошли на высоком уровне. Там были и напечатанные программки, и длинные речи. Люди прилетели из всех штатов, чтобы отдать дать уважения. Скамьи в университетской церкви были жесткие, и кости моей задницы стучали о твердую древесину. Я сидела на первом ряду рядом с матерью и старалась не обращать внимания на ее вздохи и покашливание. Ее перламутровая помада была наложена таким толстым слоем, что начала таять и стекать. Когда ректор университета объявил, что отдел науки установит исследовательскую стипендию имени моего отца, мать застонала. Я взяла ее руку и держала так. С моей стороны было смелостью решиться на это, но я думала, что теперь мы, возможно, сблизимся, что у нас есть нечто общее, огромное общее — умерший человек, чью фамилию мы обе носили. Ее рука была ледяная и костлявая, как у моего отца на смертном одре несколько дней назад. Теперь я вижу в этом явное предзнаменование, но тогда я об этом не подумала. Меньше чем через минуту она высвободила свою руку и стала искать в сумочке маленькую коробочку для таблеток. Я не знала точно, что она принимала в тот день, вероятно, что-то стимулирующее. Во время церемонии она сидела в пальто, возилась с чулками, волосами, злобно оглядывалась назад, на заполненные людьми скамьи позади нас каждый раз, когда слышала, что кто-то вздыхал, шмыгал носом или шептался. Часы тянулись бесконечно. Сначала все кого-то ждали, потом сидели на официальной церемонии. Мать недовольно хмурилась.