Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаешь, Ксенерль, ведь ты все равно что моя дочь, а там соберутся только свои. Если же захочешь спать и будет слишком поздно идти домой, укладывайся в гостевой. Ну как?
Поликсена хотела было сказать, что уже велела приготовить себе постель в картинной галерее, однако вовремя спохватилась, не растревожит ли это ее решение дядюшку, и промолчала, рассеянно усмехнувшись.
В полном молчании прошло еще с полчаса: он, с желтым клубком в ногах, сидел в своем высоком кресле и то и дело тяжело и мучительно вздыхал – она, откинувшись в качалке по соседству с пожелтевшими фолиантами, курила сигарету под тихое монотонное позвякиванье спиц.
Потом Поликсена заметила, как его руки внезапно замерли, чулок выпал, а сам барон, свесив голову, погрузился в старческий, почти неотличимый от смерти сон.
Какая-то невыносимая, тяжкая усталость от постоянной внутренней поглощенности чем-то неведомым, чему она сама не находила подходящего имени, приковала ее к креслу.
Она уже наклонилась вперед, решив было встать – может, станет легче, если открыть окно и впустить свежий, сырой от дождя воздух? – но боязнь разбудить старика, снова слушать его пустой старческий лепет остановила ее.
Поликсена огляделась в комнате, теперь уже совсем затянутой сумраком.
Темно-красный ковер со скучным узором покрывал пол; она так часто играла на нем в детстве, что знала наизусть каждый завиток его арабесок. До сих пор чувствовала исходящий от него вялый безжизненный запах пыли, который – столько раз! – доводил до слез и отравил столько счастливых часов ее детства. Из года в год вечное: «Осторожней, Ксенерль, смотри не запачкай платьице!» Рассвет ее юности стал из-за этого серым.
Она с ненавистью прикусила сигарету – и отбросила далеко в сторону.
Сейчас, глядя на ряды заплесневелых книг, которые когда-то давно листала, напрасно пытаясь отыскать один портрет, она вспоминала свое детство – как изнывающая от жажды маленькая певчая птичка, порхала она среди замшелых стен в безнадежных поисках капли воды: неделю дома, в сумрачном замке тетки Заградки, потом мучительное воскресенье здесь, во дворце Эльзенвангера, и снова – назад к тетке.
Долго и задумчиво разглядывала она своего дряхлого дядюшку, желтые бескровные веки которого были так крепко сомкнуты, что представить себе его глаза открытыми казалось почти невозможным.
Поликсена вдруг поняла причину своей ненависти к нему – к нему и к своей тетке, хотя они ни разу не сказали ей дурного слова, – все дело заключалось в выражении их спящих лиц!
А восходило это к одному крошечному событию, на первый взгляд незначительному, как песчинка…
Четырехлетняя, она лежала в своей кроватке и, внезапно разбуженная – может быть, лихорадкой, а может, страшным сном, – закричала; никто не подошел, она приподнялась: старая тетка спала, сидя в кресле посреди комнаты – как мертвый коршун, с тенями очков вокруг глаз и с окаменевшим выражением непримиримой враждебности на лице, – спала так крепко, что никакой крик не мог ее разбудить.
С тех пор в детской душе поселилось смутное отвращение даже к самым отдаленным подобиям смерти. Поначалу оно проявлялось лишь в непреодолимой боязни спящих и только позднее окончательно переросло в острую инстинктивную ненависть ко всему мертвому и бескровному – глубокую как корень, пускающую жало лишь в то сердце, где дремлющая многие поколения жажда жизни только и ждет своего часа, чтобы, подобно пламени, вырваться наружу и мгновенно обратить всю жизнь в один неистовый пожар.
Сколько Поликсена себя помнила, ее всегда окружала дряхлость – дряхлость тел, мыслей, речей и поступков, на стенах портреты стариков и старух; весь город, и улицы, и дома, дряхлые, ветхие, потрескавшиеся; даже мох древних деревьев казался седой старческой бородой.
Вот она – воспитанница монастыря Sacrй Coeur[19]. Вначале, с непривычки, все в ярком свете, но лишь первые несколько дней; потом этот восход перешел в полдень, торжественный и спокойный, а полдень – в закат, слишком сумрачный, слишком усталый, чтобы душа, предназначенная для хищного зверя, не изогнулась бы тайно к отчаянному прыжку.
Там, в монастыре, впервые прозвучало слово «любовь» – любовь к распятому на кресте Спасителю; с кровоточащими стигматами, с сукровицей из прободенной копьем груди, с рубиновыми каплями из-под тернового венца. Он всегда был перед глазами Поликсены – любовь к молитве, в коей превращались в слова повсюду сопровождавшие ее образы: кровь, мученичество, бичевание, распятие и снова кровь, кровь… Потом – любовь к чудотворному образу Девы Марии; в ее сердце торчало семь мечей. Кроваво-алые лампады. Кровь. Кровь.
И кровь как символ жизни стала страстью ее души, словно раскаленная лава прожигая ее все глубже и глубже.
Вскоре Поликсена стала самой страстной, самой благочестивой среди юных дворянских воспитанниц монастыря.
Но одновременно – сама не осознавая этого – самой сладострастной.
Немного французского, немного английского, чуть-чуть музыки, истории, счета и всего прочего – все это, едва коснувшись ее слуха, куда-то пропадало, уносилось бесследно.
И только любовь ее не оставляла.
Но любовь к… крови.
Но вот она снова – давно это было, еще до знакомства с Отакаром, – возвращается на вакации домой. Почти забытая, но тут же пробужденная вновь дряхлость окутала ее, и мученическая судьба Спасителя, так долго переполнявшая Поликсену самой пылкой любовью, казалось, медленно погрузилась в прошлое. Теперь глубина целого тысячелетия отделяла предмет ее страсти от царящей на поверхности мертвечины.
И лишь кровь в своем торжествующем цвете жизни, как из вечного источника, непрерывно струилась «оттуда» – сюда, из бездны Распятого – в ее настоящее, тонкая, сочащаяся алая нить.
Все живое и юное Поликсена бессознательно связывала с понятием «кровь». Во всем, что было прекрасно и нравилось ей: цветы, играющие звери, кипящее веселье, солнечный свет, юность, аромат и гармония, – во всем звучало одно-единственное слово, которое ее душа постоянно – пока еще невнятно – шептала как в беспокойном, предшествующем пробуждению сне: «кровь», «кровь», «кровь».
Однажды во дворце Эльзенвангера открыли к какому-то банкету галерею предков, и Поликсена впервые увидела портрет своей прабабки, графини Поликсены Ламбуа. Необычное чувство коснулось ее души – это был ни в коей мере не портрет умершей, это было зеркало, из которого таинственное, пребывающее где-то в реальности существо взирало на мир. Существо куда более живое, чем все «живое», виденное Поликсеной раньше. Она пыталась освободиться от этого чувства, однако оно всякий раз возвращалось и становилось все более определенным. «Она висит здесь окруженная мертвецами – наверно, именно подобие с моей собственной судьбой и рождает это странное чувство», – убеждала себя Поликсена, хотя сама чувствовала неубедительность такого объяснения.